Певчее сердце
Шрифт:
— Мария, доброе утро! У меня для вас завтрак и кофе.
Всё нутро отозвалось единым холодящим «ах!» Бирюзовая усмешка ворвалась освежающим ветерком в стоячее, душное болото сонливости.
— Одну... Одну минуточку! — отозвалась она, откашлявшись спросонок.
Где-то здесь был шкаф, в котором она видела махровые полотенца и халаты... Быстро натянув последний, Мария мельком глянула в зеркало на внутренней стороне дверцы: без косметики (точнее, без сценического грима), с распущенными по плечам растрёпанными волосами. Стало неловко, будто её застали нагишом. Ладно, что уж поделать... Не держать же Владиславу за дверью.
— Войдите, — сказала она, забравшись в халате в постель и натянув одеяло по пояс.
Владислава вкатила столик
— Кофе в постель, — объявила она приветливо и бодро. И, улыбнувшись, добавила: — Вы особенно очаровательны с утра, Машенька. Такая по-домашнему милая и естественная... Вы ведь позволите вас так называть? Меня в отместку за это вы можете звать просто Владой.
Вместо вчерашней белой куртки на ней была голубая футболка-поло. Подкатив столик к кровати, она присела на край одеяла, а Марию вдруг пронзил холодок стыда: слишком проницательная эта бирюза... А если все её ночные мысли — как открытая книга сейчас?
— Как спалось, Машенька?
— Как вы и говорили — будто младенцу в колыбельке.
Мария лукавила, приукрашивая действительность, но не могла же она признаться, что полночи думала о... о неприличном? И потому понятие «выспалась» было от неё сейчас так же далеко, как поблёкшие в рассветном утреннем небе звёзды. А между тем часы показывали всего пять утра.
— Простите, что так рано разбудила вас. Просто мне хотелось спокойно, без спешки побыть с вами ещё немного.
Два часа... Всего два часа сна — оттого так и гудел череп, слипались глаза и до истерики хотелось хлопнуться обратно на подушку и вырубиться. Это жестоко, безжалостно — дать поспать всего два чёртовых часа. Можно было хотя бы три — не в пять, а в шесть. Конечно, всё осталось за сжатыми, вяло улыбающимися губами Марии, но бирюза и впрямь была проницательна.
— Ничего, кофе вас взбодрит, — улыбнулась Владислава, кивая на белоснежные чашки, в которых темнела коричневая аппетитная пенка на поверхности душистого напитка.
Кофе был великолепен. Кусок не лез в горло, и Мария осилила только полпорции омлета, а вот десерт «зашёл» легко и непринуждённо. И снова она ловила себя на том, что совсем не видит некрасивости Владиславы; точнее, уже не хотелось применять к её лицу понятия «красивое — некрасивое». Это было просто её лицо — такое, какое есть, и другого не представлялось на его месте.
— Не могли бы вы... выйти на пять минут? — задохнувшись от смущения, пробормотала Мария. — Мне нужно привести себя в порядок.
— Да, разумеется, — сдержанно ответила Владислава.
В сумочке лежала косметичка с минимальным «походным» набором: тушь, помада, карандаш, пудра. Она слегка тронула ресницы и губы, провела спонжем по щекам. Было в её лице что-то средиземноморское — не то греческое, не то испанское, а может, и что-то отдалённо еврейское. А Владислава — прямая противоположность, голубоглазая блондинка северного, скандинавского типа, причём, судя по всему, самая натуральная и чистокровная, вопреки греческим корням.
Платье, облегавшее фигуру, как тугая перчатка, было оснащено длинной молнией на спине: если расстегнуть её Мария с горем пополам смогла, то застегнуть без посторонней помощи уже не получалось, застёжку заело. Как ни выворачивала она себе руки, как ни дёргала за язычок бегунка, ничего не выходило. Слегка порозовев от смущения, она выглянула из каюты:
— Простите, Владислава... То есть, Влада! Вы не поможете мне застегнуть молнию? Её, кажется, немножко заело...
В бирюзе замерцали тёплые искорки, от которых было такое чувство, будто на грудь горчичники поставили. Чтоб не видеть их, Мария поспешно повернулась спиной. «Вжжжжик!» — медленно поползла вверх волшебным образом исправившаяся застёжка, а потом настала оглушительно-леденящая тишина, и руки Владиславы легли на плечи Марии. Они не позволяли себе ничего, просто слегка сжимали, а дыхание защекотало ухо:
—
Мария стояла, чуть повернув голову к плечу и еле сдерживая дыхание, от которого распирало грудь. На миг её глаза закрылись, шея напряглась, ключицы проступили.
— Сегодня вечером я выступаю в Чикаго.
Владислава стояла у неё за спиной, чуть расставив ноги. Её ладони скользнули выше линии выреза платья, коснулись открытой кожи плеч.
— Я буду там.
И всё — более ни одного прикосновения, ни намёка на вольность, так что Марии даже вдруг досадно стало. Она сама себя презирала и клеймила за это желание, за эту, как она считала, распущенность и всё же не могла, просто не могла противостоять ей. «Да» уже непобедимо закрепилось и вскинуло флаг победителя. «Да» струилось по жилам, как впрыснутый в вену наркотик. Да, она мечтала, бредила и жаждала, чтобы её хотели. Чтобы домогались. Не все подряд, нет! Только Владислава, никто больше. Чтобы голубые чертенята нахально смеялись в её зрачках, а руки скользили по бёдрам, вторгаясь между ними. Но Владислава ограничилась лишь галантным поцелуем руки, когда роскошная машина остановилась у гостиницы. Её взгляд был покрыт голубым ледком пристойности, но за этим щитом Мария всем нутром чувствовала огонь — такой же, как у неё самой. Это было сродни пытке, утончённой и жестокой. Марии выть сквозь стиснутые зубы хотелось, но она тоже напустила на себя неприступно-чопорный вид и гордой походкой поднялась на крыльцо отеля — безупречная леди с прямой спиной, будто аршин проглотившая.
Всё было уже готово, надёжная и толковая Катя позаботилась о вещах, оставалось только погрузить всё в машину и выдвигаться в аэропорт. Катя не задавала вопросов, но Марии казалось, что помощница обо всём догадывается. К тому же она обнаружила, что забыла пристегнуть шифоновую накидку — та так и осталась на яхте. Вроде бы ничего особенного в её отсутствии не было, но на Марию накатила такая мучительная мнительность, что за каждым углом ей мерещился соглядатай, осуждающий, насмехающийся. А она, беззащитная, словно кожи лишённая, сжималась в комочек, ожидая ударов камнями.
4. Сильнее, больнее
Через три часа после взлёта самолёт приземлился в Чикаго. Мария была словно в туманной дымке: вспышки фотоаппаратов, сотни глаз — всё слилось в назойливый фон, от которого хотелось бежать прочь, уединиться в номере и предаться самобичеванию за свои откровенные желания. Болезненно наслаждаться препарированием себя и всё равно мечтать о голубых бесенятах.
Наверно, этому затаённому, неудовлетворённому желанию она и была обязана за бешеный успех её чикагского выступления. Не она пела — пела её страсть, её тоска и влечение. Она не пела — звала каждой клеточкой своей, каждым нервом, и эти флюиды наэлектризовывали пространство, окутывая публику сладостными мурашками и безусловным, бессознательным восторгом. Марии даже не приходилось играть — она была собой, жила на сцене, пылала неопалимой купиной. Это наполняло её голос торжествующей силой, давало ему могучие крылья. Он то летел ввысь, как Икар, то падал в бездну, стихая в пронзительно-сладком упоении трагедией. Внутри сиял неистощимый источник этих электрических искр-мурашек, огромный генератор, способный осветить собой весь город; восторженные статьи потом приписывали это её искусству, но то было не искусство. Нет, совсем не оно. В этом не было ничего искусственного, поддельного, наигранного. Нет, не играла она, она была искренней, распахивая себя настежь, и ошеломлённая публика трепетала под этим неистовым потоком откровений. Впоследствии это выступление не раз называли гениальным, непревзойдённым: то, что она вытворяла с залом, не поддавалось описанию. Она владела всеми и каждым: то возносила в ослепительную высь блаженства, то роняла на дно отчаяния, терзала нежностью, ласкала страстью, открывала слушателю неземной, высший чертог душевного полёта — да, бойкое перо рецензентов не скупилось на сильные выражения.