Певец тропических островов
Шрифт:
— Надеюсь, пан Янек, вы верите, что я ничего не знаю! Ничегошеньки! И тем не менее эта ходячая непорядочность, этот каркающий коршун утверждает, что теперь меня и даже моего Кубуся ждут сплошные неприятности! Что люди станут говорить, будто мы что-то знаем. А я, клянусь памятью покойной мамы, ничего не знаю. Ничего!..
Кресло безмолвствовало. И тут произошло нечто, от чего майорша вдруг осеклась, точно ей внезапно зажали ладонью рот. Она даже чуть не подавилась последними своими словами. Шея ее напряглась, кадык заходил туда-сюда, а сама она рывком откинула назад голову. И онемела, почувствовав при этом, что краска волнения отхлынула от ее щек и она побелела как полотно. А когда человек белеет как полотно, у него обычно возникает неприятное ощущение, очень похожее на страх. Что же произошло? Что произвело на Ягусю столь ошеломляющее впечатление? Будто молния сверкнула, господин адвокат! Молния пронзила Ягусин мозг, растрепав локоны и осветив в ее головке какой-то потаенный, до сих пор погруженный в темноту уголок. Ягусю вдруг озарило, и она поняла, что… говорит неправду: ведь она уже что-то знает. Очень возможно, что сама встреча с Вахицкой и разговор с ней — важные и кого-то не устраивающие факты, а ей они известны: ведь она в этой беседе участвовала. Вахицкая, например, сказала, что должна защищаться, что-то ей
Глава десятая
Имея среди своих клиентов немало политиков — как известно, в то время эпидемия разводов в правительственных кругах распространялась со скоростью весеннего паводка, — адвокат Гроссенберг невольно постигал некоторые тайны их профессии. Хотя слово "профессия" в данном случае не совсем уместно. Политика по сути своей — ремесло и таковым должна быть всегда. Но история Польши, к сожалению, складывалась так, что стране вечно недоставало времени для создании кадров профессиональных политиков — тут требуются десятилетня, стойкие традиции и преемственность власти. Так что в тридцатые годы государством управляли преимущественно дилетанты, более тли менее толковые, которые сами недоумевали, какая сила усадила их в министерские кресла и почему, несмотря на их непрофессионализм, управляемый ими государственный корабль пока еще не дает течи и даже плывет вперед. Иллюстрацией тому может послужить, например, один случай, о котором стало доподлинно известно Гроссенбергу. Неплохой военный врач Славой-Складковский приказом Пилсудского был назначен премьером, хотя в душе не чувствовал ни малейшего призвания к этой исторической миссии. Свои обязанности, впрочем, он выполнял исправно — слушаюсь, господин маршал! — часто устраивал неожиданные санитарные инспекции и особенно прославился тем, что приказал в деревнях все отхожие места покрасить в зеленый цвет. Тем не менее государственный корабль спокойно плыл дальше. Сам факт, что польское государство все же существует, приводил премьера-врача в восхищение, к которому примешивалось неописуемое удивление. Из весьма достоверных источников адвокат слышал, что генерал Славой-Складковский имел обыкновение — то ли в своем кабинете в президиуме Совета Министров, то ли в неофициальной обстановке за столиком ресторана — буквально каждый день восклицать: "Подумать только, эта кобыла все еще идет!.." Под "кобылой" подразумевалось государство. Государство, которое продолжало нормально жить: граждане рождались и умирали, торговля процветала, ходили трамваи, курсировали поезда и даже пароходы, после жатвы справлялся праздник урожая, в домах жили люди, работали различнейшие учреждения — словом, все это распрекрасным образом существовало как бы даже вопреки логике, поскольку логично было бы предположить, что государство, которым руководит человек, в доверенном ему деле не разбирающийся — если не считать зеленых нужников! — вот-вот развалится. Потому-то генерал Славой-Складковский якобы так и не смог оправиться от изумления, что в эпоху его премьерства "кобыла все еще шла!"… Но это маленькое отступление.
Адвокат Гроссенберг слышал еще одну историю. Некий легионер, тоже бывший член Польской военной организации, сын благороднейшего и добрейшего старца — провинциального судьи, которого Гроссенберг знал лично, — в один прекрасный день в Варшаве получил назначение на пост руководителя службы безопасности. Это был гладко выбритый красивый мужчина с кошачьими мягкими повадками, но с чрезвычайно холодной улыбкой… Он пользовался репутацией человека предприимчивого и жесткого, который, однако, все дела обделывал в перчатках. В общем, по характеру он вполне соответствовал своей новой должности. И вот что вскоре случилось. Пробыв на посту всего лишь несколько дней, руководитель службы безопасности под каким-то предлогом покидает свой кабинет и, сев в скорый поезд, словно испуганный мальчик к папе за помощью, отправляется к отцу в провинцию. Старый судья, с симпатией относившийся к адвокату, потом по секрету ему об этом рассказал. Будучи человеком высокоидейным и патриотом, а теперь спокойно живя на пенсии, наш судья был огорошен, если не сказать — потрясен, состоянием сына и тем, что с ним приключилось. Шеф безопасности с ходу признался папеньке, что с того момента, как приступил к своим обязанностям, не сомкнул глаз — не спал буквально ни одной ночи. Ворочался в постели с боку на бок либо до утра просиживал с книжкой в кресле за письменным столом. Но даже читать — и то не мог. "Ну а что же все-таки случилось?" — "А вот что: приняв дела, я узнал, кто числится в списках агентов службы безопасности. Вы себе не представляете, папа! Там такие фамилии, такие фамилии! — мне бы никогда в голову не пришло, что эти люди могут быть платными шпиками и доносчиками. Разумеется, я буду держать язык за зубами и никогда никого не назову, но среди них есть особы с безупречной репутацией, пользующиеся всеобщим уважением, а то и почетом и популярностью! Так сказать, сливки общества, господа и дамы, которые материально вполне обеспечены, но тем не менее не брезгуют умножать свои доходы с помощью дурно пахнущих деньжонок из специальных фондов службы безопасности. Причем, что знаменательно и особенно мерзко, гонорары их вовсе не велики:
И старик отец, и сын были взволнованы до глубины души и почувствовали себя с ног до головы забрызганными грязью, от которой никак не могли отчиститься. Но потом, как люди идейные и преданные государственным интересам, сообща пришли к убеждению, что государство трудную — поскольку она грязная — работу поручает самым чистым своим гражданам. Утешась сознанием этого, шеф службы безопасности возвратился в Варшаву, где еще долго исполнял свои обязанности, больше уже не кривясь и не привередничая. Однако это тоже маленькое отступление — речь сейчас пойдет о другом.
Адвокату Гроссенбергу еще кое о чем довелось слышать. А именно: о некоем явлении не столько морального, как в последнем случае, сколько, скорее, психологического порядка. Некоторые политики рассказывали ему, что по мере своего продвижения по служебной лестнице порой испытывали захватывающее ощущение, будто с каждой ступенью приближаются к хранилищу каких-то тайн. То были секреты государства, пока еще отгороженные от них занавесом. Однако, когда они подступали к самому занавесу, им начинало казаться, что за ним скрывается страшная бездна! У них просто в глазах темнело от предчувствия, какая большая ответственность ляжет на их плечи — и прежде всего сколь тяжким окажется груз герметического знания, то есть приобщения к государственным тайнам — этим плодам добра и зла. Вероятно, будь они профессионалами, подобные потрясения им бы не грозили. Но профессионалом никто из них не был, и потому вели они себя отнюдь не как государственные мужи, а как самые обыкновенные обыватели, проживающие на Жолибоже или на Воле. Кстати, трудно себе представить физиономию обитателя Жолибожа, который вдруг случайно прикоснулся бы к государственной тайне, трудно вообразить, как его бы мороз подрал по коже от неожиданного ужаса и — оправданного, впрочем, — смятения.
Таким образом, Адаму Гроссенбергу легко было понять, что творится в душе несчастной Ягуси. У нее тоже создалось ощущение, будто она стоит на краю пропасти, которая — хоть и скрытая в густом тумане домыслов — разверзлась у самых ее ног. Ягуся чувствовала себя так, словно заболевала гриппом. Кресло перед ней опустело: пан Янек ушел — ведь он и так с трудом "выкроил минутку", а просидел в кресле не меньше часа. Однако на мягком бархатном сиденье, на усыпанной звездами синеве что-то осталось. Пустота кресла не была абсолютной. Быть может, вместо пана Янека в нем расположилось нечто невидимое — сотканное из воздуха недоверие и еще что-то, смахивающее на угрозу. Облаченный в костюм цвета мокрого песчаного пляжа безымянный офицер контрразведки и джентльмен, похожий одновременно на Остерву и на Ярача, распрощался с майоршей очень любезно, явно стараясь ее успокоить. Но Ягуся отчетливо чувствовала, что это уже не тот пан Янек, которого она так хорошо знала, что его отношение к ней изменилось, он стал как бы более сдержан. По своему обыкновению немногословный, он несколько раз неопределенно хмыкнул, а потом небрежно бросил, что уж "в этих делах" он разбирается и оттого всегда был не самого высокого мнения о заслуженных членах Военной организации. Все это дым, патриотический туман… да что там, бабская болтовня — взять хотя бы этот перстень с цианистым калием… Турусы на колесах! В общем, пани Ягуся может над этим просто посмеяться.
Однако майорша по-прежнему чувствовала себя так, будто больна гриппом. Время еле ползло, и она чуть не умерла от озноба, поджидая у окна возвращения мужа. Вначале она приняла решение ради его же блага ничего ему не говорить, даже дала себе слово до конца своих дней держать язык за зубами, однако, не успел попахивающий вином майор Ласиборский войти в переднюю, воскликнула: "Кубусь! Разве ты когда-нибудь говорил, что пани Вахицкая — ненормальная?" У нее это как-то само вырвалось, и в ту же минуту — еще больше похолодев — Ягуся поняла, что и тут Вахицкая, эта проклятая рыжеперая стервятница, оказалась права: она действительно не смогла удержаться и сейчас все расскажет мужу.
Верзила в высоких лакированных сапогах, отбрасывавших темные траурные отблески не только при каждом шаге, но и когда стоял — ноги у майора были словно разболтаны в суставах, отчего колени беспрестанно то сгибались, то распрямлялись, — так вот, верзила в прекрасно сшитом мундире, с лицом, точно вырезанным из папье-маше, в тот вечер был почему-то при оружии — у пояса его болталась коричневая кобура, и он как бы инстинктивно ее погладил. Из слов Ягуси адвокат Гроссенберг смог заключить, что майор не поднялся на высоту задачи, что он вообще обманул все ожидания и повел себя не так, как надлежало бы военному, узнавшему, что его жена попала в затруднительное положение. Правда, во время ее сбивчивого рассказа он по своему обыкновению в самые неожиданные моменты издавал короткий квакающий смешок, и это позволяло надеяться, что перед ней прежний, обычный Кубусь. Хотя нет, в нем решительно появилось что-то новое — во всяком случае, нечто такое, чего раньше она не замечала. Возможно, она чересчур чувствительна, и все-таки! — ей показалось, что… Нет! Это уж полная нелепость, тотчас же мысленно возразила она себе. Не может же он меня бояться!
И тем не менее… что-то тут было не так. Майор посмотрел на жену как-то странно — они сидели рядышком на диване, — а потом отвернулся и, обращаясь в пространство, ни с того ни с сего выпалил: "Пороховая бочка!"
В устах артиллериста, ежедневно имеющего дело с порохом, такое восклицание могло, собственно, ничего не означать. Просто facon de parler [33] профессионала, голова которого занята полигонами и тому подобными вещами и который вдруг вспомнил о своих армейских делах: возможно, утром во время учений у него случилась какая-то неприятность. Ягуся в этом не разбиралась. Может, какой-нибудь пороховой склад оказался не в порядке и что-то там взорвалось. Откуда ей знать?
33
Манера выражаться (франц.).
Но, к сожалению, это было не так! Ягусе на ум упорно приходило другое, гораздо более неприятное предположение. В какой-то момент бедняжка вдруг почувствовала, что пороховая бочка — она сама. Только этим можно было объяснить странный взгляд манора — так саперы смотрят на мину, которую им предстоит обезвредить. И вот бедная Ягуся почувствовала себя… начиненной динамитом и поняла, что родной муж в самом деле начал ее бояться. И ничего ей минуту назад не привиделось, это факт. Как дважды два четыре.