Пхова
Шрифт:
Как курится и стелится дым тех благовоний, словно те письмена из „Тибетской книги мертвых“. Буддийский маг попросит Дордже Чанга и всех великих учителей, монахи польют воду на зеркало, тонко-тонко зазвенит колокольчик пама, проникая окрестности, обритая наголо голова монаха, дордже, который держит в руках маг, дордже, в котором блестит солнце, высокие облака в синем небе, как ветер шевелит листвой у самой воды, и ты чувствуешь его прохладу, звук колокольчика, что как эхо.
Как день за днем принимая священную форму светящегося Йидама, [4] принимая свою жизнь как она есть, ты сам в себе смотришь вверх через отверстие Брахмы, что на самом верху, на твоем темени, и просишь Амитабу, Будду Безграничного Света, что пребывает над тобой и подобен закату
4
Форма Божества для совершения практических операций (прим. автора).
Тот, последний день ритуала, когда ты подумал, что всё уже кончено и что ты – это уже не ты. И те обрывки воспоминаний, и те измученные картинки, что как под стеклом, Айстэ, как под стеклом, и та девочка, как под стеклом, и немец, как под стеклом, и нашептывающий про убийство Евсей, как когда под стеклом аквариума в молчании беззвучно глотают рыбы, выпучивая от недостатка воздуха глаза, и ты наклоняешься над ними, глядя, чего они хотят, это так странно, словно теперь ты другой, словно теперь у тебя нет плавников и словно теперь у тебя нет жабр, и что ты дышишь свободно, без воды, что ты не добываешь воздух из воды. Тот, последний день ритуала, и те две высокие птицы, которые парили над этим местом, и как кто-то сказал, что на Пхова всегда бывает радуга, и как радуга действительно была.
Те, кто теперь знает, как умирать, те, кто теперь знает, как рождаться, и ты слышишь, что говорит тебе маг. Те, кто открыл в своей смерти, и те, кто ещё не открыл, идите на яркий свет, очищая в себе изначальное зеркало.
Тот, последний день ритуала, когда маг сказал, что скоро откроется и тебе, но что ты должен быть осторожен и не касаться женщин. Капелька крови, знак посвящения, отверстие Брахмы, что ты так мучительно раскрывал здесь, на берегу реки, у этой старой полуразрушенной башни, чтобы перестать называть это здесь – везде. День за днем боль, что сжимала твое сердце, как в тисках, твой длящийся и длящийся смертный час, лишь бы уйти от своего несчастья, лишь бы уйти от безумия, умереть, чтобы не умирать, каждую минуту и каждый час, Айстэ, Айстэ, лишь бы освободить пространство от твоего, Айстэ, невидимого присутствия, снова увидеть даль, те высокие стволы, как когда-то я шел, меся ступнями божественную грязь, глядя, как зависает солнце в разрывах листвы, эти тонкие пушистые нити, светящиеся нити солнца, что качаются на ветвях и касаются мягко моих ресниц, когда я прищуриваю глаза и слегка прикрываю веки, что как будто эти лучи, они и есть мои светящиеся ресницы…
Тот, последний день ритуала, когда ты, Роман и та женщина, которая всегда садилась рядом и иногда касалась твоей ноги, широко разводя колени и закрывая глаза, как она тоже боялась умирать, что ты читал на её лице, как хотела и не хотела забыть свою прошлую жизнь и мужа, который был убит, как хотела найти другую, новую жизнь без страданий и несчастий, когда всё получается само собой по ту сторону надежды, тот последний день ритуала, когда собирали виноград в саду, старый смеющийся Ян, и как вдруг стало темно и подул из-за горы северо-западный ветер и пошел дождь, и вы решили переждать и лежали на полу, в фанзе старого Яна, слушая, как дождь шумит по крыше, и Ян радовался, что будет много-много воды, и дождь всё не кончался и не кончался, и каждый из вас троих, глядя в окно, рассказывал свою историю, то, от чего он хотел уйти и от чего хотел избавиться, как говорят перед расставанием те, что случайно едут в одном купе, и поезд несет их через ночь, и им хочется рассказать, почему так странно устроена жизнь и почему счастливы лишь начала, а счастливых концов почти нет, и так часто истории заканчиваются трагично. И Роман рассказывал о том, как он не любил своего отца, как отец ему звонил слишком часто и как рассказывал, как когда-то любил одну женщину, а он, его сын, его слушал, молча слушал, не понимая, почему, почему он должен это слушать, вспоминая старческий запах отца, когда сидел с ним рядом, как иногда к нему приходил, как думал, что он чужой, что отец чужой и перестал понимать, зачем звонит ему этот чужой человек каждый день и почему именно этот человек – его отец, зачем отец, и как понял это однажды, когда ему позвонили из больницы и сказали, что его отца сбила машина, то, от чего никак не мог избавиться Роман каждую ночь в своем сне, пробегая по коридорам смерти, чтобы успеть ещё застать жизнь отца, как его тело вывозили на каталке и как отдали одежду в пятнах крови и один белый ботинок, как усмехнулась медицинская сестра: „А разве вы не знали, что при ударе машиной слетают ботинки и летят метров за двадцать и их никто не будет искать, вот почему один?“ Белый „мерседес“ с новыми русскими, который сбил отца, гроб, над которым он так горько плакал, и то, что он понял, что – не слова… Как дождь все стучал и стучал по крыше, и как каждый из них думал о своем, и старый Ян тоже, он курил на веранде, глядя в свое отражение в дожде, вспоминая, как он переходил границу с Китаем, когда-то давно из-за одной девочки, как он напоследок тебе сказал.
И как, когда молчание кончилось, стала рассказывать та женщина. И как она не стала рассказывать, как убили её мужа, а как она рассказала, что до того, как это случилось, она часто писала про это, про то, что его убьют, и как она сказала: „То есть не его, не именно его, потому что убивают всегда каких-то персонажей…“ Потому что она была писательницей. Но персонажи всегда были – он. Внутри неё – он. И как, когда его убили на самом деле, она долго не могла писать, потому что она тоже что-то поняла, ведь она, как это ни странно, любила своего мужа и, быть может, потому и желала его смерти, и как могла убить только его, и что это, наверное, трудно объяснить, что, она, наверное, им всем кажется безумной, как она это сказала, замолчав, и как стало совсем темно, и как дождь всё не кончался, и они молчали, не зажигая огня, и сидели в темноте, не видя лиц друг друга, и им не хотелось возвращаться в лагерь, потому что это был последний день, и завтра все разъезжались по разным городам и странам, чтобы никогда не увидеть друг друга. И как та женищина посмотрела на Максима, и как Максим посмотрел на ту женщину, и они догадались, что они друг на друга смотрят, и как об этом догадался и Роман. Как старый Ян уже спал, покачиваясь в кресле на веранде, и снова пробираясь через камыши, и входя в реку чуть ниже моста, пока светящийся круг от прожектора уходил на тот берег. И как Роман сказал, что он пойдет, потому что у него забита стрелка с хиппи, с теми хиппи, что спали у гомпы каждую ночь, завернувшись в целлофан на случай дождя. И как он поднялся, а та женщина сказала, что хочет чаю, чтобы согреться, перед тем как идти в дождь. И как Роман натянул куртку на голову и вышел. И как Максим и та женщина остались. И как ты подумал, что и тебе надо уже уходить сквозь дождь в новую жизнь, надо бы подняться и сказать, что лучше попить чаю в лагере, как ты вспомнил, что сказал тебе маг, чтобы ты был осторожен, пока не раскроется отверстие Брахмы, и как ты хотел уже подняться и хотел ей сказать, что чаю лучше попить в лагере, и почему-то молчал, и как она дотронулась до твоей руки, и как ты не убрал… Этот последний день ритуала, последний день, когда случается то, что случается, если этого хочешь ты и если этого хочет она, и что если это случается, то не только для вашего наслаждения, но и для наслаждения Божества.
И когда стало совсем темно, он спросил ее: какой цвет этой тантры? И тогда она сказала, что цвет тантры – зеленый. А звук? – спросил он. А звук…
Как та весна, когда вишня распускалась перед черемухой, как та белоснежная ветка, что мы поставили с тобой, Айстэ, в бокал, когда я жил на последнем этаже той шестнадцатиэтажной башни и окна комнаты выходили на северо-запад, и ты, Айстэ, сидела в кресле, читая книгу, и я завязал тебе глаза тонким батистовым платком.
Потому что дело не в книге, а в том, что поверх слов, – сказала потом та женщина Максиму, – и что как люди мы все как люди, и что когда называешь имена, то возникает обычность жизни, и обычность жизни позволяет опереться о колесо, и что одни писатели пишут для славы и еще избавляясь от опыта прошлой жизни, а другие настигают и настигают для наслаждения Божества.
Как та девочка, что растет и растет, как она держится за твои пальцы, как, когда она идет, и как их, пальцы, отпускает, чтобы сама, сама, такие большие деревья и травы, и еще целый мир.
История, которая не знает, где я, которая находит того, кто ищет, находит, чтобы сама о себе рассказать.