Пианисты
Шрифт:
— Стоп! Ты ошибаешься и прекрасно это знаешь. Откуда взялся миф, будто я так хорошо играю? Когда я так хорошо играл? Да никогда. Просто я предпочел все поставить на музыку, бросил школу и напугал вас. А чего я достиг? Ничего.
— Твое время еще придет. Будь уверен.
Мы сидим в гостиной, где стоят динамики Bowers & Wilkins и все пластинки. Эта гостиная теплее, чем гостиная Ани. Я признаюсь себе, что мне всегда здесь нравилось, но неприязнь, которую я с первой минуты чувствовал к Маргрете Ирене, смешалась с чувством
— Что ты хочешь послушать? — спрашивает Маргрете Ирене. — Ведь сегодня твой день рождения.
— Может быть, Шуберта? Квинтет до мажор?
— Шуберт так Шуберт.
Она идет к полке с пластинками. Я смотрю, как она достает пластинку, кладет ее на проигрыватель. Неловкие движения. И все-таки она слишком самоуверенна. Мне никогда не хотелось ее. Но, тем не менее, она проделывает со мной все, что хочет. Есть такие люди.
— Я звонил Сельме Люнге. Она согласилась давать мне уроки.
Маргрете Ирене поворачивается ко мне, она явно удивлена.
— Вот так вдруг?
— Она дала мне понять.
— Да, ведь теперь Ребекка не будет у нее заниматься. Надо заполнить пустоту.
— Я поступил глупо?
— Заниматься у Сельмы Люнге совсем не глупо. Но будь начеку, Аксель. Она — ведьма.
Я киваю.
— Хватит с тебя и того, что было… с твоими дамами, — хихикает она.
— Что ты имеешь в виду?
Она не отвечает. В динамиках уже слышно шуршание. Сейчас начнется музыка. Шуберт. То, невысказанное. То, что связывает меня и Аню.
Мы целуемся. Концерт кончился. Я собираюсь уходить. Встаю.
— Было очень приятно.
— Ты всегда такой вежливый, Аксель.
— Вежливость — добродетель. Но мне пора.
Она смотрит на меня. Держит меня обеими руками. Ее глаза сияют.
— Ты еще не можешь уйти. Ты еще не получил подарка. Она ведет меня в спальню.
— Сегодня мы сделаем это по-настоящему, — говорит она. Меня охватывает тоска.
— Я устал.
— Только не для этого.
Теперь все решает она. Постель приготовлена, Маргрете Ирене зажигает свечи.
— Может, это неправильно?
— Почему неправильно? Ни о чем не беспокойся. У меня свои способы предохранения.
Пути назад нет. Мне невыразимо грустно.
Наконец мы лежим голые. Нам ничто не мешает. Каждый раз, когда она прикасается ко мне, пламя свечи колеблется. Я вижу ее бледное лицо. При этом свете она красива. Я целую ее лоб, губы, грудь.
Но больше ничего не могу.
— Ты устал, Аксель.
— Да. Может, в другой раз.
— Тогда мы сделаем это по-старому.
Я чувствую, как приходит желание, но для «настоящего» уже слишком поздно. Мы оба стараемся. Мы почти взрослые. Она лежит голая рядом со мной. И крепко меня держит.
— Твой подарок — это я. Помни об этом. Что бы ни случилось, я навсегда останусь твоим подарком.
Я сижу у Сюннестведта. В его маленькой гостиной с мягкой мебелью, старым роялем и спертым
— Сельма Люнге замечательный педагог.
— Дело не только в этом. Но чего довольно, того довольно.
— Чего довольно, того довольно, — повторяет Сюннестведт.
Он хочет угостить меня кофе с печеньем, шаркает на кухню, гремит чашками, приносит печенье в пластиковой упаковке, срок хранения такого печенья три года. Я помогаю ему. Он всегда чем-нибудь меня угощает. Усевшись снова в свое кресло, он выглядит совершенно беспомощным. Изо рта у него дурно пахнет. Я думаю, что мне следовало пригласить его домой.
— Жизнь продолжается, — утешаю я его.
— У Ребекки Фрост был блестящий дебют, — говорит он.
— Мы еще о ней услышим.
— Безусловно.
— А когда ты собираешься дебютировать? — Он смотрит на меня теплым взглядом алкоголика, который я так хорошо знаю, мы пьем кофе и хрустим печеньем.
Я никогда не видел, чтобы он пил.
— Столько всего случилось. Мне надо еще немного времени.
— Я понимаю.
Он сидит, задумавшись. Я тоже думаю, обо всем том, чему он меня так и не научил. Более бесполезного учителя у меня не было. Я пытаюсь припомнить хоть что-нибудь из того, что он знает и чем бы я мог воспользоваться. Нет, ничего. И все-таки я его люблю, люблю главным образом за то, что он никогда не мешал мне и не лишал меня смелости. Мне грустно с ним расставаться, потому что теперь мне будет труднее. Он был посредственностью, тем, против чего я боролся, но у него был хороший слух и он аплодировал мне в нужных местах. И хотя он ни разу не критиковал меня, я всегда понимал, когда он был недоволен. А сейчас за что я борюсь? За место на вершине? Там, где, по словам многих, холодно и дует ветер? Я страшусь будущего. Сюннестведт, по крайней мере, хорошо чувствовал музыку.
— А что с Брамсом? — неожиданно спрашивает он.
— С концертом си-бемоль мажор? Ему придется подождать. Многому придется подождать.
Он кивает.
— Тебе нечего бояться, мой мальчик. Ты лучше их всех. Когда-нибудь я буду гордиться тобой.
Я не отвечаю. Подхожу к его проигрывателю. Ставлю пластинку. Шуберт. Квинтет до мажор. Вторая часть. У нас обоих текут слезы.
— Как красиво, — говорю я.
— Непозволительно красиво, — соглашается он.
Я стою перед дверью большого мрачного дома. Дома Сельмы и Турфинна Люнге. За этими деревянными мореными дверьми живут две мировые знаменитости — пианистка и философ. Они уже признаны, и вместе, и по отдельности. Я боюсь их обоих, они кажутся мне опасными. И тем не менее я повсюду ищу ее.
Мне открывает Турфинн Люнге. За стеклами очков он щурится на ноябрьское небо, такие очки в киосках Нарвесен стоят пятьдесят эре, их любят все интеллектуалы. Волосы, как обычно, торчат во все стороны, удивленные заспанные глаза, налет на губах, как будто его только что выпустили из больницы для умалишенных и еще не успели умыть. Узнав меня, он глупо улыбается.