Пилат
Шрифт:
«А иудеи, — рассказывал Руф дальше, — попросили Пилата, потому что была Страстная пятница, перебить ноги распятым и снять их трупы, чтобы в субботу не оставаться возле креста. Тут пришли мои воины, перебили первому разбойнику ноги и второму, который был распят вместе с ним. Но когда мы подошли к Христу, то ему ноги не стали перебивать, потому что он уже был мертв. Тем самым исполнилось по написанному: ему, как пасхальному ягненку, не сломают ни одной кости. Так как и пасхальному ягненку тоже нельзя было ничего ломать».
Когда я услышал это, что говорило о том, как хорошо Руф знал закон, я уверился в том, что он был иудеем, а то, что он так плохо переносил вино и однако всегда был пьян, окончательно убедило меня в его иудействе.
Заканчивая свое сообщение, он сказал: «Один из моих воинов по имени Лонгенус взял пику и ткнул ему в бок, и вытекли кровь и вода, как будто распятый уже давно умер. Может быть, Бог принял мессию уже перед мучительством, хотя и неизвестно как, чтобы тот не слишком
После этого Иосиф из Аримафеи, богатый человек, который был младше Иисуса, попросил у прокуратора позволения взять труп Иисуса, и прокуратор разрешил ему снять мертвеца; и он завернул его в чистое льняное полотно и положил его в вырубленный в скале гроб, в котором еще никто не лежал, и придавил вход большим камнем и ушел; и настала суббота.
На следующий день после Страстной пятницы первосвященники и фарисеи пришли к Пилату и сказали: господин, мы вспомнили, что этот возмутитель народа говорил: я через три дня воскресну. Прикажи охранять гроб до третьего дня, чтобы его ученики не пришли и не украли его и не сказали народу, что воскрес из мертвых. И Пилат ответил: вот вам охрана! И снова это был я, кому он приказал идти с иудеями к гробу, так как он считал, что я уже охранял Господа с самого начала. Тогда я взял нескольких из моих людей, и мы пошли, и я поставил охрану возле гроба, и иудеи опечатали камень.
В ночь на Пасху снова произошло большое землетрясение, с неба спустился ангел Господа, подошел, отвалил камень от входа к гробу и сел на него. И его вид был как молния, и одежда его сверкала как снег. И мои воины настолько испугались, что пали ниц, словно мертвые. Но ангел сказал им: его здесь больше нет, придите и осмотрите место, где он лежал. Он воскрес».
Так закончил Руф свое сообщение; и Кампобассо и куртизаны изошли в слезах. Но в заключение изгнанный со службы центурий сглупил, открыв нам, что завтра его вызывают в Сенат, чтобы высказаться против Понтия Пилата, бывшего прокуратора, так как этого человека, сказал центурий, нужно привлечь к ответу за то, что он приказал убить Бога.
И вот тогда-то меня по-настоящему задела вся его история. Однако, Сосновский, как и остальные кавалерийские офицеры, несерьезно расхохотался, потому что ему очень удалась эта выходка с моим инкогнито, поскольку он уже заранее знал, что произойдет в этом акте, и доставил меня сюда намеренно.
Я внимательно посмотрел рассказчику в глаза и спросил: «И тебя звать Руф, мой милый?» — «Конечно, — ответил он, — и в когорте, когда она еще находилась в Иерусалиме, я был в чине центурия приора, меня чуть было не повысили до примипилуса. Но тут произошло убийство Бога; и с этого дня, хотя я совершенно несознательно поступил дурно, поскольку я только тогда осознал, кем он был, когда он уже висел на кресте, — с этого дня, хотя я лишь выполнял полученный приказ, мне приходится расплачиваться за страшное преступление, которое я на себя взвалил. И с тех пор я не знаю счастья и…» — «Я тоже, — перебил я бахвала, — я тоже не знаю счастья с тех пор, хотя по совершенно другой причине, чем ты. В твоем случае, по крайней мере, — хотя у тебя есть дурная привычка обвинять всех богов, которые не имеют к этому никакого отношения, — причиной всех твоих несчастий является, конечно, Бахус, а не Христос. Ты говоришь, что ты был капитаном! Это меня удивляет, я ведь тогда знал всех офицеров, имевших ко всему этому отношение, не только центурионов приоров, но и центурионов постериоров». «Как! — воскликнул он. — Ты?» «Да, — сказал я, — я знал всех низших офицеров, как на фронте, так и всех низших офицеров в тылу. Но Руфа среди них не было». Он уставился на меня. Вдруг он стал совсем нерешительным. «Уже не говоря о том, — добавил я, — что я особенно хорошо знал центурионов двух когорт; одна когорта располагалась в Иерусалиме в крепости Антония, а вторую я предпочитал для своей охраны брать с собой, когда ездил из Кесарии в Иерусалим. Но и низших офицеров других когорт моего легиона я знал очень хорошо». «Твоего легиона? — пробормотал он. — Как твоего легиона? Кто же ты?» «Ах, — сказал я, — не имеет значения, все уже давным-давно прошло. Однако были времена, когда я, кажется, не был совсем уж незначительным и неприметным; и если я сам тебя вдруг не узнал, то ты, по крайней мере, должен был бы меня узнать, так как тогда меня знал весь мир. Я — бывший прокуратор Иудеи, я Понтий Пилат».
Мои слова вызвали крайнее волнение, даже римские всадники заволновались, хотя им было положено сохранять спокойствие. «Или, может быть, — добавил я, — ты служил не в пехоте, а в кавалерии, в рейтарской алу? Может быть, я действительно не знал, что это были рейтары, кого я тогда послал осуществить распятие?». И тут он еще больше смутился, поспешно попытался отговориться тем, что он тот самый Руф, кого он уже называл сыном Симона Киринеянина и брат того, другого из его сыновей, Александра; а его отцом, оказывается, был тот, кто нес крест Господа. Быстрая изворотливость этого обманщика произвела некоторое впечатление даже на меня, но другие совсем не обращали внимания на его попытки оправдаться. Поскольку на всех гораздо большее впечатление произвело не то, что этот исполнитель распятия разоблачил себя, как лжеца, а то обстоятельство, что я, настоящий убийца Господа, вдруг оказался среди них. От ужаса Кампобассо и куртизаны бросились, как вспугнутые куры, в самые дальние углы зала, Сосновский, однако, хлопал себя по ляжкам не только от удовольствия, что проделка удалась, но и потому, что радовался унижению унтер-офицера. «О, — опять забормотал Руфос, — как изменился ты, Понтий Пилат! Как же ты постарел! Действительно, я тебя едва узнал!» — Но его речь ему уже не помогла, стало слишком очевидно, что он — обманщик, и, несмотря на сопротивление Кампобассо и куртизан, которые, как все обманутые, продолжали верить лжецу, все потребовали, чтобы его выставили за дверь; что другие семинаристы и сделали с большим удовольствием, так что этот второй акт, несмотря на трагические события, которые фальшивый центурий, хотя он отнюдь не был их свидетелем, так точно описал, — все равно этот акт закончился с некоторой облегчительной веселостью, словно это был бурлескный эпилог греческой трилогии. — Не возражаешь, если я тебе еще немного налью?» — спросил Донати и протянул руку к бутылке с ликером розового цвета.
Часть третья
«Как-как? — спросил я, так как он своим вопросом извлек меня из глубокой задумчивости. — Да, сделай это», — сказал я. И я подал ему свой стакан и уже собирался его спросить, как он, будучи духовным лицом, мог бы всесторонне истолковать эксперимент семинаристов — такие неправдоподобные воззрения, или, что еще хуже, такие правдоподобные воззрения. Однако он, казалось, заметил это мое намерение и, чтобы не дать мне времени для подобных рассуждений, быстро продолжал:
«В третьем акте играли уже все, то есть играли и те из нас, кто до сих пор был просто зрителем. Уже не было и публики как таковой, публику вовлекли в действие, все стали соучастниками действа, это был идеальный театр.
Большая часть семинаристов представляла Сенат, в присутствии которого разворачивался судебный процесс надо мной. Позади стола, за которым сидели мои обвинители и судьи, — отнюдь не защитники, поскольку моим защитником был только я сам — позади этого стола теснились сотни семинаристов-сенаторов до стен и углов зала. Первые ряды сидели на стульях, следующие — на столах, а последние — на стульях, поставленных на столы. Тишина и волнение, шум голосов и молчание, спад напряжения и его подъем постоянно сменяли друг друга.
Главным обвинителем, следуя традиции своего отца, который всегда враждебно ко мне относился, был младший Вителлий; его представлял толстый Тирштайн — и он свое дело вел совершенно блестяще. Он извергал потоки красноречия, гнева и пламенной заботы об отечестве, потом его вдохновение сменялось приступами полного отсутствия интереса к окружающему и ко всем событиям. Причем он впадал в летаргию толстяка, а он, собственно, и был толстяком. Он потел, пыхтел, хрипел и все время просил, чтобы его обдували свежим воздухом. Весь мир ждал, что его хватит удар. На свою речь он употребил целый час. Между тем, если он впадал в полное равнодушие, мы думали, что он вот-вот испустит дух. Но тут он все начинал с новой энергией.
Основные пункты обвинения, или, скорее, тот главный пункт, я уже назвал: осуждение Христа.
Когда мне дали слово для защиты, я потребовал пригласить свидетелей, на чьи показания намерены опираться обвинители. Докладчик Сената поднялся и заявил, что да, по ходу процесса будут вызваны различные свидетели. Требовалось присутствие легионеров, исполнивших по моему приказу расправу над героем или Богом, о котором шла речь, родственников и так называемых учеников Бога — разумеется тех, кто еще жив. Однако ни один из таких свидетелей не появился, они, по-видимому, спрятались из страха, что их схватят и убьют. Одного из учеников, человека по имени Симон и по прозвищу Петр, кто долгое время даже находился под поручительством городских властей, к несчастью, уже распяли, поскольку тогда обвинение против меня еще не выдвинули и не знали, что этот человек через некоторое время может понадобиться в качестве свидетеля. Этого человека распяли головой вниз, так как его Господь и Бог был распят обычным образом, а именно — головой вверх, то он пожелал, чтобы его подвергли более суровому наказанию, чем его учителя и господина, — и просьбу удовлетворили; а то, что он обратил внимание на распятие того иудейского царя, является одним из немногих указаний, что этот факт действительно имел место. Поскольку, хотя очень многие и верили в этого Бога, высказывания его приверженцев сбивчивы и разрознены, и слишком походят на сказку, чтобы в них можно было верить. Распятый вниз головой ученик погребен на Ватиканском холме, а о втором ученике — он был римским гражданином и погиб от меча — ничего не известно; даже где находится могила этого второго ученика, никто не знает, что, впрочем, не имеет никакого значения, так как в случае выкапывания и исследования обоих трупов не ожидается никаких дополнительных сведений.