Пилат
Шрифт:
Во всяком случае, нет смысла упрекать в поспешности городские власти, которые осуществили обе эти казни. Однако из легионеров, участвовавших в казни того Бога иудеев, объявился капитан по имени Руф. Но и он не явился в качестве свидетеля. Сенат постановил, чтобы его привели насильно, но его квартира оказалась пустой. Он явно исчез совсем недавно, неизвестно почему и куда. Сенат сожалеет, что не может представить общественному обвинению никаких свидетелей.
После этих, довольно равнодушных и официально монотонных слов докладчик сел. Сосновский, который меня со своими людьми охранял, усмехнулся, когда услышал о бегстве того самого Руфа, и я сам себе признался, что этот выпивоха, если бы я вчера его не прогнал, сегодня мог бы стать для меня очень неудобным свидетелем. Во всяком случае, я встал и потребовал, чтобы обвинение против меня отклонили из-за отсутствия свидетелей.
Вителлий, который, произнеся речь, рухнул, как усталый слон, и велел подать графин с освежающим напитком, снова вскочил, когда услышал, что я сумел отклонить
На подобные слухи, возразил я, могли бы опираться религиозные сектанты и революционизированные массы, а не властвующий миром Сенат, призванный заниматься лишь важнейшими предметами, к коим, конечно же, ни при каких обстоятельствах нельзя причислить приписанную мне смерть того галилеянина, даже если ему выпала честь считаться Богом, а не заурядным бунтовщиком. Таким образом, обвинение повисает в воздухе, даже если над головой общественного обвинителя уже парит золотой лавровый венок Цезаря. Так как, насколько я знаю, ни оскопление Урана, которого мы, римляне, называем Целием, ни оскопление Сатурна, его сына, ни разрывание на куски египетского Озириса или тракийского Орфея не убеждают; это все только легенды, и если обвинение в том, что я позволил казнить галилейского Бога, не находит ни одного свидетеля, то оно, обвинение, несостоятельно.
Разве ты тоже отрицаешь, заскрежетал зубами Вителлий, что ты его распял?
Я же спокойно возразил, что на вопросы суда следует отвечать только в том случае, если имеются обоснованные обвинения, что он, обвиняемый, совершил преступление, или если допрашивают свидетеля, осведомленного об обстоятельствах, о которых идет речь. Так как первый случай не такой, а второй из-за отсутствия обоснований можно считать надуманным, то я мог бы, если бы я вообще решился на это, отвечая на тот или другой вопрос официального обвинителя, тем самым свидетельствовать против самого себя. Поэтому я решил не говорить ничего. Я даже утвердился во мнении, что судебный процесс необходимо прекратить по вышеизложенным мотивам.
Так спор продолжался еще некоторое время. Но не только по волнению моего противника, но и по движению, пробежавшему по рядам слушателей, я заметил, что у него, младшего Вителлия, начинает уходить почва из-под ног. Тем временем, судьи переговорили между собой, председатель потребовал спокойствия и объявил, что Сенат должен решить — поддерживать обвинение или нет.
Только одна треть сенаторов поднялась в знак того, чтобы продолжать обвинительный процесс, однако, большая часть Сената осталась сидеть. Такой склонности к справедливости я бы никогда не мог предположить у Сената, который к тому времени уже пребывал в тени императорского блеска. И действительно, теперь сенаторы, те, кто поднялся, чтобы меня изничтожить, стали тех, кто остался сидеть поднимать своими призывами, чтобы те тоже поднялись. Сидящие, однако, отказались это сделать, и возник суматошный шум, становящийся все громче и громче, так что в конце концов Вителлий попытался запугать угрозами ту часть Сената, которая проголосовала против него и его намерений. Он вызывал по именам отдельных сенаторов и давал им понять, что они скоро узнают на собственной шкуре последствия своего недомыслия о действительной справедливости, и поскольку он считался будущим императором, это возымело свое действие, и еще несколько сенаторов поднялись, однако было неизвестно, действительно ли осуществит Вителлий свою угрозу, когда он придет к власти. Когда число шаров у одной силы меньше, чем у другой, то большинство управляет меньшинством, делая меньшинство своей игрушкой.
Однако по каким-то обстоятельствам, причем неизвестно каким именно, весть о том, что собираются отказать в поддержке обвинения, уже проникла на площадь, на форум, где, принимая во внимание ничтожность самого процесса, собралась несоразмерно огромная толпа, ожидавшая оглашения приговора; и, по-видимому, толпа не случайно оказалась столь большой. Приверженцы самых различных направлений, которым осуждение моей персоны могло быть выгодным, вполне могли созвать такую большую толпу для оказания давления на процесс; и когда действительно пришло сообщение, что Сенат проголосовал за отзыв обвинения, на улице сразу возникла шумная суматоха, еще большая, чем в самом зале, и вся масса народу пришла в движение. Высокие бронзовые двери треснули, и бушующий поток поддавшегося на подстрекательство народа — тунеядцы и карманные воры, христиане и язычники, сутенеры и мальчики-гомосексуалисты, беглые рабы и зелоты всех направлений, граждане и плебеи, в общем, неописуемые отбросы, — то есть дрожжи любого народа, — ворвались внутрь во главе с Кампобассо в роли Акты с толпой религиозно возбужденных проституток. Скрежеща зубами, Вителлий потребовал моего немедленного осуждения, так как в противном случае, кричал он срывающимся голосом, народ, следуя здравому смыслу своего собственного восприятия справедливости и права, сам осудит мои преступления и без юридических проволочек меня казнит; и действительно, у всех до единого физиономии приняли такое угрожающее выражение, словно вся толпа хотела на меня напасть, так что Сосновский и его люди лишь с трудом могли бы меня защитить.
Мне стало очень не по себе оттого, что я сам теперь находился в таком положении, которое полностью совпадало с тем, в котором находился другой, после того как его выдали, вокруг которого в гораздо большей степени, чем вокруг меня самого, все еще вращалась вся совокупность событий, — именно тогда, когда все эти возбужденные поверили, народ мне, как бы навешивая на меня ярлык преступника, закричал: «Распни его!». И теперь народ потребовал, чтобы то же самое произошло и со мной. Народу совсем не приходило в голову, что он намеревался совершить точно такое же преступление, или по крайней мере, очень похожее на то, которое по побуждению такой же народной массы вынужден был совершить я сам; и никому не приходило в голову, что после того, как приговор, который посчитали ошибочным, заменяют другим ошибочным приговором, который не замедлят признать правильным, кого-нибудь отправляют на тот свет, — как это однажды уже случилось.
Потому что на этот случай не существует никакой правовой нормы как таковой. Каждая правовая норма сначала нарушается уже в законе, а затем еще и в самом судоговорении; и нарушение правовой нормы называется справедливостью. Указанием на справедливость все заинтересованные стороны — прежде всего власть, политика и экономика, хотя они и не являются идентичными — влияют сначала на законодателя, а затем на судей. В формуле «по праву и справедливости», «по праву» скорее относится к законности, а «по справедливости» несомненно соответствует влиянию законотворчества и судоговорения, при этом все зависит только от того, делается ли акцент на «по праву» или на «по справедливости». На собственно право акцент делается лишь в несомненных случаях, и эти случаи суды умеют использовать, чтобы еще раз прославить себя как справедливое ведомство; во всех других случаях суд делает акцент на справедливости, независимо от того, неясные или ясные это случаи, при рассмотрении которых для законов и судов слава справедливых не очевидна, и искусство судьи состоит в том, чтобы в большей или меньшей степени придать справедливости видимость законности.
Если взять мой процесс над Назареянином, то независимо от того, справедливым или не справедливым был приговор Рима, оглашенный моими устами, — он, приговор, был правовым, или мог быть правовым. Он был правовым в глазах иудеев, а в моих глазах всего лишь справедливым, слишком справедливым. Однако сейчас его пытались и причем принудительно изменить, как если бы это был действительно правовой приговор. Культовый ритуал, а именно: казнь Бога, — кто знает, сколько их происходило в незапамятные времена! — произошел во время моей службы, то есть еще раз и, возможно, даже не в последний раз. Его навязали мне во время моего прокураторства в Иудее. Но Галилеянин, чье учение произвело на меня такое живое впечатление, был, скорее всего, одним из тех освященных царей, какие, например, были у нас на Неми-озере, — вроде Нума, который сочетался reges sacrorum — сакральным браком — с нимфой Эгерией, что касается Иисуса, то злоба его приверженцев обрушилась на него самого, беззащитного, кто пожелал самого большего, на что способен человек духа, а именно — облечь свои мысли в чувственные образы, но отнюдь не в жестокий образ распятия. И мое спасение могло заключаться лишь в том, чтобы я придерживался точки зрения, что распятие было навязано Спасителю так же, как Сократу был навязан кубок с ядом. В том, что Сократ выпил яд, никто не сомневается; но в том, что Иисуса распяли, только я, единственный, кто это наверняка знал, мог сомневаться. Всегда забывают, что ничто не является трагедией само по себе, но событие становится трагедий, если таковым оно будет представляться впоследствии; и поскольку судьба не миновала Галилеянина, то эта судьба могла миновать меня, кого считали его палачом.
Поскольку под давлением народной злобы поднялись теперь и те сенаторы, которые до того оставались на своих местах, будь то из-за непосредственного страха перед угрозой, или потому что они поменяли свое мнение из-за косвенной угрозы, — короче говоря, скоро весь Сенат стоял на ногах, и это воспринималось как знак поддержки обвинения и что процесс против меня следует продолжить. Вообще-то женщинам вход в зал заседания был воспрещен, но Вителлий не допустил, чтобы Кампабассо и его подруг вывели, хотя самовольно туда проникшие очень досаждали Вителлию; он лишь повелел, чтобы зал очистили от случайных людей, которые, довольные тем, что они навязали свою волю, снова вышли из Сената. Однако, как я уже сказал, Кампабассо и проститутки остались, и что характерно — как представительницы общественного мнения, и несомненно Вителлий предполагал, что он еще сможет позднее воспользоваться их присутствием.
После того как он своим взглядом, исполненным догорающей злобы и удовлетворения, обвел втянутые в плечи головы сенаторов, он заявил: обвинение остается в силе, от свидетелей отказываются, потому что случай очевидный и общеизвестный и обвиняемому предоставляется лишь слово для защиты.
Итак, плохо ли, хорошо ли, я должен был теперь сам высказаться по поводу обвинения. Что мне в этот момент придавало стойкости, так это то обстоятельство, что очень опасно иметь дело с дураками, — они могли бы даже напасть на мою персону. Я заявил, что я не виноват, поскольку, добавил я, того Иисуса Назареянина или Назероянина, как его тогда называли, никогда не подвергал распятию. При этих словах Вителлий снова закипел, как вулкан перед извержением.