Пимокаты с Алтайских (повести)
Шрифт:
«Конечно, — подумал я, теперь мы на вас плевать хотели».
Главных из общества голубятников — Женьки, Кешки и Мотьки — в классе ещё не было.
Только Саша и Ванёк сидели на Камчатке. Ребята сидели тихо, после драки у них ещё не прошли синяки и ссадины. Они играли в повешенного. Один задумывал какое-нибудь слово, ставил первую и последнюю букву, а между ними столько чёрточек, сколько букв в слове. Другой угадывал буквы; за каждую неугаданную букву ему ставили сначала столбы, потом перекладины, а потом вешали и человека.
—
— А ничего, однако, — отвечал Ванёк. — А ты?
Я вытащил книжки, снял ушанку, потрогал синяк над глазом.
— Здорово мы в субботу песталоцам набили, — сказал я.
— Здорово, пожалуй что.
Мы помолчали. Мне хотелось спросить ребят о субботнем собрании, но я почему-то не решался.
— Да и они нам тоже здорово набили, — сказал Саша.
— Да и они здорово, — отвечал я.
Мы опять помолчали.
— Дай-ка я слово загадаю, — спохватился я, — всех вас перевешаю.
— Ну валяй.
— Ну, Ванька, какая первая буква?
Ванька всегда начинал с самого начала алфавита.
— Столб! Ну, Саш, ты?
Саша посмотрел на меня и улыбнулся:
— Я уж всё слово угадал, — сказал он. — Подумаешь какой хитрый!
Сашка взял у меня карандаш и между «п» и «ы» вписал: «и-о-н-е-р».
— Пионеры, — сказал он. — Вот твоё новое слово.
— Верно, Сашка, верно, верно. А ты в пионеры пойдёшь?
Сашка кивнул головой.
— Определённо пойду. А то как же? Мне и отец вчера велел, чтоб я шёл. Это, говорит, дело. Батя-то у меня партизан красный, сами знаете.
— И я пойду! — воскликнул я. — Я ещё вчера решил, что пойду. И матери так прямо и сказал.
— Я тоже, однако, решил, — сказал Ванёк. — Костюмы дадут — это тебе не фунт изюму… Барабан будет… Флаги, трубы… Спасу нет.
Тут сзади крякнул Женька: мы не заметили, как он подошёл и слушал наш разговор. Я обернулся к нему и схватил его за руки.
— Женька, вот мы хотели общество… А тут вдруг не общество, а целая организация. Здорово, а? Идёшь?
— Я тебе пойду! — медленно ответил Женька. — Умник, сума перемётная… А ты у председателя спросил?
Тут подскочил Кешка.
— Чего это? Чего это они тут? В пионеры? Да брось, Колька! Хромой натрепался, а ты и уши развесил…
— Барабан будет, я уж знаю, — вставил словечко Ванёк.
— Ну и барабан, ну и барабан, подумаешь! — трещал Кешка. — Да ведь в пионеры-то ходить чуть не каждый день, а у меня вот ребят куча, мамке одной не оправиться с ними…
— Не в том дело, — нетерпеливо прервал Женька, — всё равно глупости одни.
— Почему глупости? — вступился я. — Не глупости, а в революцию играть… учиться борьбе…
— Играть и без твоих пионеров можно! — сердито крикнул Женька. — Игральщик, тоже. Да ладно, чего тут языками чесать, вечером приходите ко мне, увидим, как сделаем…
В класс вошёл учитель. Мы расселись по партам. В тот день первый раз за четыре года парты наши не были сдвинуты
После школы я долго ходил по базару.
Летом на пустыре я нашёл большой полый чугунный шар. Он лежал в траве мокрый и круглый, как планета. Я принёс шар на чердак, и шар стал там жить, как мышь или голубь. Что это был за шар, для чего сделан, я не знал. Думал сначала, что это бомба, но это была не бомба.
Иногда я ходил на чердак, любовался шаром, гладил его, подымал над головой.
Теперь я шёл его продавать. Пшено всё вышло, мы второй день сидели на мурцовке. Я продавал шар целых три часа, озяб, мне прихватило ухо. Наконец какой-то крестьянин дал мне за него два фунта гречихи да ещё подвёз домой.
Я тихонько положил крупу в кухонный стол, чтобы мать не приставала, «откуда взял» (она боялась, что мы воруем на базаре), и побежал к Женьке Доброходову.
Целый день я старался не думать о Женьке: при воспоминании о том, как Женька говорил: «Я тебе пойду в пионеры», меня брало зло.
И я шёл к Женьке нарочно очень медленно. «Я его спрашиваться не буду, — думал я, — я ему не Мотька».
Женька жил в полутораэтажном доме, сложенном из огромных таёжных брёвен. В том же доме жил и Кешка, но мы всегда говорили: Женькин дом, потому что Женька жил наверху, а Кешка внизу. Возле дома одиноко высилась пихта. Из-за неё у Кешки было всегда темно. А в квартире его и без того было плохо. Отец Кешки, пимокат, валял в углу пимы. Сначала пим получался с тонкими краями и такой огромный, что в него мог легко забраться младший Кешкин братишка. Потом отец Кешки отжимал, бил и колотил этот огромный пим, пим уменьшался и толстел по краям. Потом его долго надо было сушить, потом Кешка чистил почти готовые пимы стеклянной шкуркой, и от этой тяжёлой, долгой работы с шерстью, с пимами в квартире у Кешки летали шерстинки, было душно, и шерстяная пыль лежала на всех вещах квартиры. Мы не любили приходить к Кешке из-за этого, да и Кешка не любил сидеть у себя дома. У Женьки, наверху, было гораздо лучше. Отец его работал в пристроечке на дворе, и у Женьки в квартире всего только и пахло кислятиной: когда стояли морозы, овчина квасилась не в пристройке, а в кадушке на кухне. А так — у Женьки было здорово, одна печка чего стоила: она была похожа на целую крепость со своими полатями, печурками и отдушинами.
Женька мыл руки, когда я вошёл. Глиняный с двумя носами рукомойник качался над лоханкой и смешно кланялся Женьке; рукомойник был похож на ныряющую утку. Коричневая вода стекала у Женьки с рук, он только что вернулся со двора из пристроечки, там они с отцом обезжиривали овчину. Очень грязная это была работа. Овчину несколько раз надо было покрывать глиной и несколько раз счищать глину.
Оттого у Женьки, как у всякого шорника, как у батьки его, руки всегда бывали в цыпках.
Огромный бородатый отец Женьки выкатывал на ребре кадушку с овчиной.