Пингвин
Шрифт:
Я вбежал на Натолинскую улицу. Сплошь новые дома, списки жильцов в подъездах, вот он, Брода, квартира 65. Вежливо позвонив, я вытер ноги о соломенную подстилку и стал ждать. Потом позвонил еще и еще раз и уже не знал, что делать, когда за дверью что-то тихо стукнуло, точно кто-то задел о стул. Тогда я начал звонить долго и часто, тревожно и неотступно. Видно, для Лукаша это было уже слишком, он не выдержал, хотя сперва решил не отворять двери, да кто ж в состоянии выдержать такие звонки, они высасывают человека из квартиры, гипнотизируют, как индус кобру, заставляют думать бог знает что. Послышался скрип половиц, – поди, строители-бракоделы торопились настелить паркет, щелчок замка, и двери открылись. Передо мной стоял писаный красавчик, шатен, выше меня ростом, и нос получше моего, джинсы приклеены к ногам, острижен коротко, как джазмен, в общем, такой современный парнишка, ультрасовременный, сама современная мода, просто жуть, до чего современен, такого можно точно представить себе во всех деталях, даже никогда не видав его. С первого взгляда было ясно, что такие письма не для него, писать ему такие письма – все равно что подавать заявления с просьбой о жилплощади или кормить свинью апельсинами.
– Лукаш? – спросил я.
– А
– Есть разговор. – А ты кто?
– С Адасем Бончеком учусь вместе.
Он с неохотой пожал плечами, продолжая загораживать собой дверь.
– Я его не видел. Я же говорил его матери.
– Да черт с ним! Я не о нем.
– А о чем?
– Мы что, так и будем разговаривать на пороге?
– Так и будем. У меня девушка. Впрочем, можно спуститься вниз, только быстро, чтоб раз-два.
Он захлопнул за собой дверь, и мы сошли вниз. У выхода из подъезда он спокойно оперся спиной о стену.
– Ну что?
– Хочу поторговаться.
– Чем?
– Пластинками.
– Ну и торгуй, друг, на здоровье, я-то здесь при чем? У меня девушка наверху!
– Постой… Знаешь, какие у меня есть… Седака. Две сотни ведь стоит. А я тебе так отдам.
Это его заинтересовало.
– Что значит «так отдашь»? А я тебе что должен Дать? Ты псих, что ли? И вообще, друг, мне некогда. Меня там девушка на тахте дожидается.
– Я хочу за них только Баськины письма.
Он посмотрел на меня так, точно не поверил собственным ушам, чего-чего, а такого он никак не ожидал. Лукаш вдруг рассмеялся. Все у него было на месте, все как полагается, и нос, и рот, и зубы, эдакая чарующая улыбка, завлекательная улыбка для девушек, улыбка, от которой их тут же бросает в трепет.
– Джентльмен не торгует письмами женщин.
– Но читает их по телефону.
– А, так ты и есть тот малый, который выдернул провод! Спасибо, друг, спасибо, ты настоящий парень. А этому Адасю я набью морду при встрече.
– Я тебе дам в придачу еще пластинку с твистом.
– Сказал же я тебе. Шагай домой, друг, привет!
Я загородил ему дорогу.
– Погоди… Я тебе все отдам… все свои пластинки. Они не меньше полуторы тысяч стоят.
Он еще раз взглянул на меня, весьма снисходительно взглянул, хам паршивый. Я был смешон, глупый червяк, что я за угроза для него, он играл со мною.
– Что мне твои полторы тысячи! Я эти письма внукам читать буду, чтоб знали, как их дедушку любили. Кто теперь пишет такие письма, ну скажи сам, друг? Такие письма поценнее всех твоих Седак. Я, друг, их каждое воскресенье перечитываю, и во мне сразу восстанавливается подорванная за неделю вера в человека, понимаешь, друг? А тебе они на что? Какое-нибудь грязное дельце затеваешь?
– Я их Баське отдать хочу.
– Вот тоже еще опекун нашелся, тихий обожатель! А доверенность у тебя есть?
– Нет.
– Ясно, нет. Ей этот адрес хорошо известен, если она захочет забрать свои письма, так может лично их получить, и вовсе не за деньги. Ты, наверное, думаешь, что за деньги все можно получить? Фи, друг, до чего ты развращен! Ты совсем не веришь в человека! Надо верить в человека, друг!
– Постой… ты… я тебе магнитофон отдам!
– Глупый ты, друг! Нынче воскресенье, день отдыха, а ты меня так обижаешь. Ну да ладно уж, прощаю я тебя и даже по роже тебе не съезжу. Понимаешь? Не съезжу тебе по роже!
И он пошел. Я мог еще побежать за ним, двинуть его ногой, набить ему морду, я был так разгорячен, что стал думать: может, подговорить ребят? Объяснить им, что к чему, у нас много хороших ребят, они бы мне помогли, мы бы его в вонючую кашу превратили… но я хорошо знал, что никому не открою своей тайны. Почему он не хотел ни пластинок, ни магнитофона, зачем ломался и разыгрывал из себя что-то, скотина? Я ему, гниде, хотел отдать все, что у меня есть. Наверное, у него и так полно денег, но не от отца же! Отец его работает в Бюро путешествий, конечно, много ездит, он ведь руководитель туристических групп, а может, и спекулирует чем-нибудь, какими-нибудь сигаретами, жвачкой, аппаратами, икрой, транзисторами, консервами, дубленками или еще черт знает чем. Если бы его предок не ездил, может, у них с Баськой и не дошло бы до этого, у этого Лукаша слишком часто бывает свободна хата. Стервец! И откуда только возле этой Баськи столько всяких подонков, неужели красивая девушка всегда притягивает к себе таких, со всего города трутни слетелись. Вчерашний спектакль с телефоном они, конечно, тоже заранее отрежессировали, договорились между собой, Лукаш перепродал Баську Адасю, что ему до нее. И вдруг мне пришло в голову простейшее объяснение, от него даже жарко стало, и вся моя кровь с силой застучала не только в сердце и висках, но и в животе, и даже в ногах – я подумал, что он просто не может продать эти письма, даже если бы ему и хотелось это сделать, потому что он уже отдал их ей или разорвал при ней, и что пока я, Вертер занюханный, глупый Пингвин, скулю здесь, вымаливая ее письма, предлагая отдать за них все, что только у меня есть, она сидит там у него на тахте, ожидая, пока он вернется, ибо она все ему простила, потому что он ее объехал на кривых, замазал ей глаза, заговорил зубы. Влюбленной девушке можно внушить все на свете, потому что она хочет верить, она чертовски хочет верить и поверит тебе, что снег черный, что слова значат совсем другое, чем то, что они действительно значат, что ты так не думал, как говорил, что с той, другой, ты вовсе не спал, а беседовал о нефтепроводе «Дружба» и мирном сосуществовании государств. Может, теперь Баська уже обнимает его и снова говорит все свои глупые слова, те самые слова. Я стою здесь, У его дома, уже понемногу темнеет, а он рассказывает ей обо мне, о том, как я хотел купить ее глупые письма за такие деньги, точно это были письма Шопена или какая-нибудь средневековая рукопись, и при этом лопается от смеха, а она вторит ему, потому что хочет ему нравиться, хочет думать так, как думает он, смеяться, когда он смеется, плакать, когда он злится, лишь бы только он был с нею, всегда был с нею, не оставлял ее ни на минуту, а я для нее ничего не значу, для нее никто ничего не значит, она от отца и матери отречется, лишь бы только он ее хотел, потому что он, скотина, наглая скотина, красавчик с чарующей улыбочкой, истинно мужской мужчина, который всех подряд скосит, не то, что я.
Я метался так между высокими домами Натолинской улицы, гонимый ударами собственного разъяренного сердца. Добежал даже до автобусной остановки на Котиковой, чтобы съездить к Баське, – убедиться, дома она или нет. Однако сразу вернулся обратно, потому что это ничего бы не дало, она могла уйти с матерью в кино, или к подруге, или пойти отсиживать воскресный визит у тети, никто не ответит мне на мои три звонка, и я никогда не узнаю, была она у Лукаша или нет. Я снова подошел к его дому. Улочка была пуста, кое-где стояло только несколько «октавий» и «вартбургов» да один «оппель-рекорд». Уже стемнело, в окнах загорался свет. Я знал, что не уйду отсюда, пока она не выйдет от него, пока я не удостоверюсь, не увижу, не услышу, даже если бы мне пришлось ждать здесь до утра. Чертова сила бушевала во мне, лишая способности соображать. Я добежал до его подъезда, взлетел по ступенькам вверх, выглянул в лестничное окно и определил, где должны быть окна Лукаша: первые два-три окна налево от лестницы. Выбежав на улицу, я увидел, что у него горит лампа, свет которой едва пробивается сквозь цветные занавески на окнах. Всюду такие занавески, раскрашенные, согласно моде, пестрым узором, сплошные амебы и эмбрионы, желтые, красные, серые, вся Варшава в эмбрионах, эмбрионы – в массы, может, они благотворно влияют на плодовитость и сон. Напротив стоял похожий дом, тоже высокий кубик, времен переходного периода, сменившего эпоху излишеств в архитектуре, узкие аккуратненькие окна, занавески с эмбрионами. Я вбежал на третий этаж, есть! Окно Лукаша напротив, чуть пониже и чуть левее моего, занавески плотно закрыты, иногда лампу загораживает чья-то тень. Это хорошо, что они время от времени ходят по комнате, может, он рассказывает ей сказочку для наивных, хвалится. Я присел на подоконник и стал ждать, пока что-нибудь произойдет или хотя бы приоткроется занавесь и станет видно ее лицо. Нет, мне совсем не хотелось увидеть ее лицо, я дорого дал бы, чтобы не видеть его сейчас. Хоть бы у него была другая девушка, неважнецкая девушка, какая-нибудь Магда Козакевич, эдакая снотворная таблетка… По лестнице поднимались и спускались люди, разные пары, совершающие торжественный воскресный выход в кафе или кино, вокруг пацанье, где-то хлопали двери;.всякий раз, как нажимали на кнопку, трещал автомат, освещающий лестницу, я отсчитывал сорок секунд, и свет на лестнице гас; иногда я задирал голову, делая вид, что жду кого-то, кто должен спуститься сверху. В какой-то момент внизу послышались голоса целой банды: «Ты, Веся, танцуешь, как Матейко!», «Когда танцует Веся твист, вокруг лишь ветра слышен свист!», «Томек, отвяжись от меня!» Взрывы смеха, их смешит все подряд, они тащат магнитофон, бутылки с вином, наверное, идут на вечеринку, воскресенье, во всех домах вечеринки, высший демографический показатель вечеринок. Первым поднимается по лестнице их поэт, король жизни, душа общества, с гитарой под мышкой, весельчак и остряк, парень из тех, что нарасхват, уверенный в себе и довольный собой до ужаса. Для такого войти в комнату, где сидят чужие люди, раз плюнуть; что бы он ни сказал – взрыв смеха, без Томека нет вечеринки. Томек говорит стихами на любую тему. Томек бренчит на гитаре, Томек поет:
Эллипс, космос, атом, НАТО,
Много ль нам от жизни надо,
К черту слов высоких плесень,
Мы без слов приляжем с Весей!
Снова рев хохота, Веся тоже смеется, гордо шагает с гитарой трубадур вечеринок, вот он забренчал твист – всякое время имеет своего трубадура. Они прошли мимо меня равнодушно, едва взглянув, – что им грустный парень, пусть стоит на лестнице, как стоял, что нам до него, мы веселимся, – и вкатились в какие-то двери. Я снова стал смотреть на окно Лукаша, пожалуй, прошел еще час, прежде чем занавесь шевельнулась и из-за нее выглянула мордочка Лукаша. Она была хорошо видна в свете уличного фонаря. Лукаш внимательно посмотрел вдоль улицы направо и налево и снова исчез. Я продолжал ждать. Если у него Баська, то она, конечно, пойдет домой, к матери, она не сделает такой подлости, не оставит мать ночью одну, не может же она быть такой свиньей, она обязана считаться с матерью, кто же ее родил, если не мать! На душе у меня стало тошно, и меня понемногу начала грызть досада на Баську за то, что у нее нет никакого характера. Я злился, что она так исподличалась, унизилась, пресмыкается именно перед Лукашем, который ее так опозорил, облит грязью. В ней нет ни капли достоинства, все-таки существуют границы, которые нельзя переступать, даже если подыхаешь от боли, а то что же тогда вообще останется от человека! Но, видно, она была такая же, как и другие, – эгоистка, поглощенная своей болью, лишь бы только ей не было больно, лишь бы облегчить эту боль, обмануть ее хоть на минутку, любой ценой! А люди пусть думают, что хотят, пусть болтают, что она, мол, тряпка, таких тряпок много; это и есть новая романтичность, теперь все носятся со своими страданиями, цацкаются с ними, пользуют всякое лекарство от них, тут все средства хороши – будь то бальзам, будь то навоз.
Я так пристально вглядывался в эту занавесь, что у меня даже начали слезиться глаза, и вообще я уже совсем поверил в то, что Баська там. Столько раз я слышал о том, как девушки завоевывают парней, как они бегают за ними, прячутся у них под кроватью или за шкафом, стоят часами возле их дома или беспрерывно звонят по телефону, потому что нынче такие времена, когда девушки завоевывают парней, этих мягкотелых, податливых парней с бабьим характером, торгуют ими между собой, вырывают их друг у друга из рук, как лимоны у прилавка в «Деликатесах» и тэ дэ, лишь бы только «он» протянул руку, «ему» даже не надо вставать, пусть только протянет руку, и она уже будет стоять и ждать, чтобы «он» ее взял. А я торчу здесь, как болван, и никто меня не хочет, никто ко мне не подходит и не подойдет. Мне вдруг стало дьявольски жаль, что я такой типичный неудачник и что она, оказывается, такая же, как другие, именно она, одна-единственная, должна быть гордой, неприступной, полной достоинства, назло остальным должна быть самой лучшей, самой прекрасной и недосягаемой, как облако в небе. Стыдно сказать, но, стоя на лестничной клетке, я вдруг начал реветь, как глупая сопливая девчонка в каком-нибудь жалостном фильме; слезы текли у меня по лицу, и я отирал их своей грязной лапой, размазывая засохшую на ней кровь. Я всхлипывал и сопел, как мальчишка, весь перепачканный липкой смесью слез и крови, я ревел, как бедный неуклюжий пацан, который заблудился в большом городе, испугался до смерти и хочет к маме.