Пингвин
Шрифт:
Напрасно Богданюк тряс его за грудки, чтобы у него внутри все встало на место, чтобы он начал действовать, как прежде, – Врачек отстаивал это свое глупое мнение бесстыдно и цинично, повторял его с упорством, верил в него, вдруг поверил в собственное мнение, застопорился начисто! Это могло стать началом конца: да ведь если Врачек будет иметь собственное мнение, если каждый вот так будет иметь собственное мнение – тогда конец. Кто поддержит предложение Богданюка, кто выберет Богданюка, кто пошлет Богданюка делегатом? Не поможет чувство долга по отношению к Богданюку, чувство признательности, наоборот, они сейчас же забудут, чем они обязаны Богданюку, они все охотно позабудут, никто не хочет быть никому ничем
И вот Богданюк, весь взмокший, извивается и думает обо всем самом худшем. Над его головой поднимается все выше и раздувается Врачек – Троянский конь, Врачек – Конрад Валленрод, Врачек – архангел с мечом, который сразит Богданюка.
Все это рисовалось так в моей голове на основе подслушанных разговоров родителей. Это были гнусные делишки, и я был целиком на стороне отца, одобряя то, что он не вмешивается в них, а просто работает, что он не любит быть на виду и не любит шума. Я, глупый Пингвин, отлично понимал его, но мать хотела шума, деятельности, успехов, повышений и орденов, ее честолюбия хватало на них обоих, отсюда и Богданюк, вечно Богданюк, всюду Богданюк, Богданюк нашей жизни, образец, враг, звезда.
– …если ты в понедельник не пойдешь к Главному и не скажешь: «Или я, или Богданюк».
Я открыл дверь, чтобы выручить отца, и мать оборвала фразу на полуслове, но она еще не высказалась до конца, она выпустила пар только наполовину, и то, чему не миновать, должно было незамедлительно последовать…
– Масло я купил, четыре банки, но забыл их у Бончеков. Завтра схожу – принесу.
Матери только того и надо было. Не могла же она остаться под давлением своего пара! Клапан открылся:
– Разумеется! Забыл! То, что нужно родителям, ты забываешь, но о своих делах хорошо помнишь! А если бы я вдруг хоть раз забыла тебя накормить? Выстирать белье? Сменить постель? Пришить пуговицы и заштопать свитер? Накопить денег, чтобы ты мог поехать в горный лагерь в Закопане? Простоять полдня в очереди, чтобы принести тебе апельсинчик? Почему я ничего не забываю, почему? Потому что я не эгоистка! Отвратительный себялюб! Жестокий, грубый себялюб! Сибарит, выросший на родительских хлебах, политых тяжким потом! Богданюк!
И она выбежала, хлопнув дверью. Мне нечего было сказать. Вообще не следовало ни отвечать, ни оправдываться, я же не мог сказать о том, что было в действительности.
Отец вглядывался в меня усталыми от чтения глазами, эта беспрерывная работа добивала его.
– Ну, как ваша дискуссия о счастье? – спросил он.
– Трудный это вопрос, – вздохнул я.
– Труднее, чем тебе кажется, – улыбнулся отец.
Мне захотелось вдруг все рассказать ему, но уже через секунду это желание пропало. Что они поймут!… Отец отхватил себе жену так, мимоходом, они с матерью вместе были в подполье; воин-герой, подвергавшийся опасности, девушки любили героев, раз-два, стрельба, смерть поджидает за каждым углом, любовь приходит сама, патриотическая любовь, наспех, на ходу, между тайной переправкой гранат и комендантским часом, завтра мы, может быть, погибнем, нет времени на охи и вздохи, прощай, ухожу в лесной отряд, явка провалена, приказано исчезнуть из города, привет дорогая, сердце в вещмешок, рыдай о храбром воине, борьба продолжается. Потом его схватили, отправили в концлагерь, мать целые дни простаивала в очередях с передачами, он кое-как выжил, не погиб, вернулся, и вот они теперь сидят вместе, обсуждают Богданюка.
Я бы тоже так завоевал Баську, уж тут-то я бы наверняка ничего не боялся; я бы взорвал сто поездов с врагами, да еще казармы, пять складов боеприпасов и двадцать две цистерны с бензином, уж тогда бы она меня заметила, я наделал бы столько шума, был бы так прекрасен в своей отваге! Наверное, ни один герой на войне не имел трудностей с женщинами, вон как они все разговаривают в кинофильмах, достаточно посмотреть на них в кино, послушать, что они говорят, там каждого любили – и красавцев, и тех, у кого кривые ноги или уродливый нос. Все времена по-своему хороши, но, по крайней мере, тогда на войне сразу стало бы ясно, чего стоит такая собачонка, как Адась, или такой мерзавец, как Лукаш, тогда человек был наг, в счет шло только главное – отвага, преданность, идеалы и тэ дэ.
Мы с отцом молчали, разговор у нас не клеился, его голова была забита законами стоимости, труда и производства, товарной массой, методами, цифрами, у меня были свои волнения – Баська, и с моей Васькой его экономику увязать было нельзя. У каждого из нас была своя тема в жизни, у матери тоже был ее Богданюк, и ни один из нас не мог говорить непринужденно на другую тему.
Я пробовал читать, не вышло. Наконец мы сели ужинать. Мать стучала тарелками, храня гордое молчание, отец включил телевизор – это был выход из создавшегося положения. На экране мелькали какие-то машины, мы смотрели на них, не видя их, гремела веселая музыка, диктор бравым тоном расхваливал машины, потом замелькали, двигаясь в обратном направлении, другие машины, и, хотя отец не раз подчеркивал роль механизации, он все-таки не выдержал и выключил телевизор, и мы продолжали сидеть молча, думая каждый о своей теме в жизни.
Наконец мать нарушила тишину.
– Ты был у Бончека?
– Ага.
– Я читала в газете о его отце. Он опять получил какую-то награду.
– Да. Говорят, он очень хороший архитектор.
– Было бы неплохо, если бы ты подружился о этим Бончеком. Ты познакомился с его матерью?
– Познакомился.
– Симпатичная?
– Очень симпатичная.
– Кто у них был еще?
– Несколько человек. Вализка.
– Вализка? Кто это?
– Наш однокурсник.
– Симпатичный?
– Очень симпатичный.
– И хорошо вы развлекались?
– Хорошо.
– А танцы-то хоть были?
– После дискуссии. Немного.
– И ты тоже танцевал?
– С двумя девушками.
– Красивые девушки?
– Красивые и симпатичные.
– А что ж вы так рано разошлись?
– Да так уж получилось, действительно, на редкость рано.
– Что же вам помешало?
– Ничего, просто завтра утром отец Адася возвращается из Африки, и Адасю надо на аэродром.
– Видишь, какой он хороший сын.
– Вижу. Хороший.
Отец посмотрел на меня, должно быть, старина что-то смекнул. Я давился, глотая хлеб с ветчиной. Теперь наступила тишина, тишина-ширма, тишина-духота. При первой же возможности уйду из дома. Я знал, что для этого пришло время. Наступает пора когда птенец, даже самый жалкий, покидает свое гнездо, когда даже самый паршивый щенок покидает свое логово. Я уже не вернусь сюда. Мне было жаль их, особенно каждого в отдельности, но это уже конец – благодарность, чувства и тэ дэ. Нельзя больше жить вместе, я уже тоже взрослый, а здесь я всегда буду сопляком. Я могу снимать угол, лишь бы только закончить институт, дотянуть до диплома, но без этого сюсюкания: «Послушные детки идут спать», – все послушные, все знают, что хорошо, а что плохо.
Потом среди ночи, да нет, пожалуй, уже на рассвете, в шестом часу утра, зазвонил телефон. Звонок был хорошо слышен в обеих наших комнатах. Он так и звенел у меня в ушах, но я чертовски крепко спал – заснул я уже после полуночи, голова была полна Баськой и всем происшедшим. Телефон стоял возле тахты, где спит отец, и я услышал его голос:
– Да… Кто? Ага… Пожалуйста, пожалуйста… Нет, ничего не знаю… Сейчас разбужу Анджея.
Я босиком подбежал к телефону, придерживая рукой пижамные штаны, потому что в них лопнула резинка.