Пир в одиночку
Шрифт:
Жена, мудрая женщина, согласилась: не расскажешь – да и надо ли? – и достала из серванта ладно что чашки, но еще и блюдечко с миндалем. Простила, стало быть, позднее вторжение. Вечер памяти, засиделись – она понимает. Посланник, мудрый мужчина, не стал разубеждать. Человек ведь – это не то, что он говорит, человек – это то, о чем он умалчивает.
Вначале было слово? О нет, вначале было то, что слово это породило, послало в мир, – было и есть, слово же фантом, призрак… Полчища таких призраков атакуют сущее, теснят его, стремятся подчинить своей воле, и как смешны, как наивны попытки Шестого Целителя воспрепятствовать этому с помощью опять-таки слов! Сущее спасает себя молча. В укромных местечках прячется, по мансардам и подвалам, по дачам и мастерским, по гаражам и библиотекам, по берегам тихих прудов, где в высоких мокрых от росы сапогах человек ловит рыбу, по лесам, ближним и дальним, из которых утомленный
Вначале было слово? О нет, слово будет в конце. Одно только оно и будет, победившее, на обезлюдевшей земле.
Пока гостья изучала шедевр, сотворенный во чреве ужасного Трюма (не завидовала Ленинградке; что ж, затворник затворнику рознь), согбенный, держащийся за бок хозяин клянчил аллохол.
– Печень что-то…
Жена смотрела на несчастного, сострадая.
– Съел что-нибудь?
– Утром, – принялся жалобно перечислять, – сливки. С внуком на пару… – И, дедушка, улыбнулся, вспоминая. – Обедал в Симбиозе, там качественно все. Вот разве что у Стрекозки?.. Кулинар из нее – знаешь какой!
– Готовит не Стрекозка, готовит Столбов. – Достала облатку из аптечки. – Одну? Две?
Захворавший поморщился.
– Не сейчас. С собой возьму. Выключить? – показал глазами на закипевший чайник.
– А ты что, – обеспокоилась, – уезжаешь?
– Увы! – развел руками профессор. – Там бумаги у меня, надо посмотреть. И яблоки обещал мымре одной… Не собираешься в Грушевый?
Жена убавила газ.
– Завтра – генеральная, послезавтра – прогон.
Супруг сочувственно покивал, но дело здесь, догадываюсь, не в генеральной и не в прогоне. Чует: кто-то живет в Грушевом Цвету, – чует, да, но о подозрении своем умалчивает. Она ведь не Пригородная Девушка, которая с ходу принялась выслеживать тайного обитателя Трюма. Молодая, неопытная… Даже (сокрушается, пряча аллохол, гуманный старикашка) не побеспокоилась заранее о билете на поезд, поэтому, видимо, придется оставить до утра.
– Не ночевать же, – вздыхает, – на вокзале! – (Между камерой хранения, неслышно добавляю я, и оранжевым лотком «Все в дорогу».)
О чем речь, ей, разумеется, постелят здесь.
– Вам постелят здесь! – вернувшись в комнату, объявляет Посланник.
Тревожно косится гостья на испеченный в Трюме – не в соавторстве ли с нечистой силой? – шедевр.
– Где – здесь?
Сладковатым душком тянет от шедевра – тем самым. Посланник незаметно отодвигается…
– Я вижу, вы не в восторге от работы нашего общего друга? – Но тут как раз входит жена с чайником, и разговор об общем друге обрывается. Ибо прямо ведь от Стрекозки сюда, не заезжая ни в какие трюмы, лишь у Колыбели притормозил на минутку – всего на минутку, а можно было б, между прочим, и из машины выйти, и к окну подойти, и убедиться… В чем? В чем убедиться? В том, что сумасбродная девица и впрямь коротает ночь на диване с валиками?
«Он своей смертью умер?..» Но посмотрела не на Посланника – на Посланника таким взглядом не смотрят: слишком юн для этого, слишком игрив – шампанское, а не человек! – посмотрела сквозь, и я отшатнулся
А может, просто забыли, уходя, выключить свет?
Профессор поднялся.
– Пора! Надо еще в Колыбель заскочить. – Покашлял, сгорбившись, потрогал аллохол в кармашке. – Тянет, тянет к истокам на старости лет.
Вон как заговорил! Еще немного, и примется, диалектик, развивать теорию круга.
– В Колыбель? – Супруга перестает даже чай наливать. – Но ведь все ушли уже.
– Дай то бог! – И незаметненько так, пока озадаченная жена ставит чайник, подмигивает Пригородной Девушке. Не бойся, дескать, здесь не Трюм – никого нет, кроме доброй старой гримерши.
До лифта провожает добрая старая гримерша, поправляет галстук на шее мужа, будь, напутствует, осторожен, а во взгляде – жалостливая тревога. Уж не опасается ли, что кокну ее благоверного?
Это она зря! Скорей он меня… Столько лет вместе, знаем друг друга как облупленных, но иногда такое откалывает, что меня, признаюсь, бросает в легкий озноб.
Вот и теперь. Зачем ему Колыбель? Ну подкатит, ну вылезет тихонько из машины, ну подойдет на цыпочках к окну…
Лифт! Створки раздвинулись, ждут, но мой чародей, прежде чем шагнуть в полированно сверкающую кабину, посылает сквозь распахнутые двери воздушный поцелуй.
– Адью, девочки!
И, вновь молодой, спускается, как ангел с небес, под позывные «Маяка», лучшей музыки в мире.
Одно дело – следить, задрав голову, как лимонный кадмий переплавляется, оттенок за оттенком, в желтую охру, охра к оранжевому подкрадывается, оранжевый – к пурпуру, а пурпур, взрываясь, расплескивается и медленно гаснет, – такое небо прекрасно, как, впрочем, и всякое небо над головой, и другое, если не над головой оно, а рядом, вокруг, земля же – далеко внизу, холодная, с белесыми испарениями вместо незримых, но острых запахов, с окаменевшей водой, в которой не плещется рыба, а волны точно нарисованные (бездарнейшим из учеников бабушки Рафаэль!), с бесформенной, как пролитая краска, зеленью, поглотившей все до единого деревья, все ветки и все листья, среди которых не бывает одинаковых, с линиями скучных дорог – ни отличишь одну от другой, а ведь у каждой свой норов (вот и сейчас, маскируясь под невинную тень, притаилась выбоина), с цветными игрушечными кровлями под зависшими в воздухе ногами… Над Грушевым Цветом редко пролетают самолеты, но иногда пролетают, и я отчетливо вижу эти обутые, со стертыми подошвами ноги. Словно внезапно истаяв, прозрачным делается самолет. Иллюминаторы исчезают, обшивка, кресла в салоне и, как олицетворение абсурда, как символ надругательства над человеческим естеством, парят в студеном пространстве сиротливые фигурки в сидячей позе. Парят – заброшенные вовне стальным ли оглушительным чудовищем, деревянной ли жердью с позвякивающим ведром – это не важно, чем, а важно, что там, внизу, осталось живое и теплое, из чего выдернули их, но оно ждет, оно испуганно взирает любящими глазами – ну давай, зовет, давай, возвращайся! – и ты стараешься, ты рвешься что есть мочи из своей сиротливости, хотя доподлинно знаешь, что обратного пути нет: описав круг, столкнешься лоб в лоб с собственной постаревшей физиономией. (А вот Посланник чувствует себя вовне превосходно; где-то на чердаке, рядом с полубутафорским кинжалом и прочими останками дизайнерской сакли, ржавеют металлические побрякушки – официальные свидетельства его летных подвигов.)
Ну подкатит, ну вылезет из машины, ну приблизится на цыпочках к окну. Ну увидит на диване с еще не снятыми валиками озябшую фигуру… (К ночи похолодало; Посланник, опустивший было стекло, снова поднял его.) Читает, накинув кофточку, а на ногах – плетенки, разновидность перчаток с отрезанными пальцами. Ну побарабанит легонько по стеклу, и Русалочка, подняв голову, внимательно вслушается. Встанет, подойдет, прижмется лбом к стеклу – а дальше? Дальше-то что? Распахнет окно? Хорошо, пусть распахнет, пусть не будет между ними стекла, но общаться-то все равно придется сквозь…
Фонари горели через один, зато сияли витрины, пульсировала цветная неоновая вязь, на безлюдной площади бежали буквы световой газеты. «ГОСУДАРСТВЕННЫЙ БАНК СССР ДОВОДИТ ДО СВЕДЕНИЯ…» Кому доводит? Ни души вокруг, лишь бредет, покачиваясь, долговязый забулдыга. Увидев машину, вскидывает руку, кричит что-то. Посланник прибавляет скорость. Не любит пьяных – как и я…
А вот Три-a относился к пьяным снисходительно. Впрочем, он ко всем относился снисходительно – даже к Пропонаду, даже к Дизайнеру («Константин Евгеньевич?» И улыбчивыми глазами – на щегольскую курточку, которую гость стыдливо сбросил), даже к официальному преемнику своему Столбову. «Столбов был здесь вчера. Привез вон», – показал, благодарный, на бездействующий рефлектор.