Пиратская история
Шрифт:
Уйти в рейс на еще новом, надежном судне было удачей. Это все же не развалюха, которая в шторм вот-вот рассыплется, как трухлявое дерево. Даже парусник, построенный из отборных сортов тропической древесины, после пяти-шести ходок через океан становился жалким, как бездомный бродяга. Шквальные ветра рвали паруса, а в штиль, под тропическим солнцем, парусина так высушивалась, что ломалась, подобно тонкой дощечке. Пеньковый такелаж превращался в ошметки. Рангоут изнашивался, корпус судна разъедали черви-древоточцы.
Неписаный морской закон гласил, что матрос всегда должен быть занят работой — чтоб в его голову не лезли праздные мысли. Капитаны говорили: если работы нет, то ее надо придумать. Хорошая погода — драй,
Океан грохочет. Шторм затянулся не на дни — на недели. Вокруг все черное: небо, вода, воздух. Солнце словно навечно провалилось в бушующий океан. Визжат рвущиеся спасти. «Брасопить реи!» — кричит боцман. Матросы карабкаются по вантам наверх. Вниз лучше не смотреть — даже у бывалого матроса может нечаянно закружиться голова. Ветер швыряет судно из стороны в сторону, мачты — под сильным креном, еще немного, кажется, и упрутся в волны.
Вот молоденький матрос, который лез по вантам вслед за тобой, не удержался и упал в воду, не успев даже крикнуть, и океан мгновенно проглотил его. А ты — брасопь реи, как приказано, и заботься о том, чтобы самому не грохнуться в воду вслед за несчастным.
Матросские нервы были всегда на взводе. Чуть что — и человек взорвался, нагрубил капитану, не подчинился вахтенному офицеру, полез в бессмысленную драку, в ярости своей сам не понимая, что делает.
За проступки наказывали.
По всякому.
Провинившегося могли привязать к канату и протащить под килем от одного борта к другому. Снизу корпус: парусника был облеплен острыми ракушками моллюсков — их края изгрызались в тело. Даже если матрос не захлебывался под водой, то, когда его вытаскивали на палубу с другого борта, это был уже не жилец. На израненной спине, на животе болтались куски мяса и кожи. Не человек — кровавое месиво. На тех, кому все же удавалось выжить, смотрели как на пришельцев с того света.
В другой раз ладони провинившегося приколачивали к мачте ножами, как гвоздями. Его оставляли под палящим солнцем, не давая ни еды, ни питья, пока он не умирал от боли и жажды. Но и тут был шанс уцелеть. Если на горизонте показывалась земля, хоть какой-нибудь крошечный островок, наказанного высвобождали от ножей, волокли, полуживого, в шлюпку и оставляли на берегу. Выживет или нет — это как повезет. Неписаное правило соблюдено. Кровь у подножия мачты смывали, и парусник шел дальше своим курсом.
Иных просто высаживали на необитаемых островах, без предварительной экзекуции, это было не самое тяжелое наказание,
За то, что матрос заснул на вахте, на торговых парусниках карали почти всегда одинаково. «Вздернуть на рее!» — сухо бросал капитан. В военном флоте поступали проще: матроса, еще спящего, бросали за борт.
Дезертиров, которые во время стоянки пытались укрыться на берегу, отлавливали, снаряжая за ними погоню. Но этих наказывали помягче: только били плетьми, не до смерти, а чтоб проучить.
Главной пищей на парусниках были солонина и сухари. Перед том, как есть соленое мясо, его полдня вымачивали в бочке с водой. Горячую пищу старались готовить только в тихую погоду: боялись, что огонь от ветра перекинется на деревянную палубу, на паруса. Заботливые капитаны запасались перед рейсом сушеными фруктами, брали с собой побольше бобов, сала, жира, изюма, сыра. Но в жару сыр быстро плесневел, сало, хоть его и солили нещадно, тоже портилось, в сухарях заводились черви.
От избытка соленой воды все время хотелось пить. Но и пресная вода в бочках, как ее ни берегли от солнца, протухала, начинала вонять. Ее разводили с ромом, чтобы хоть немного убрать мерзкий привкус. Рома на океанских парусниках было вдоволь. Его не жалели. Ром был сказочно дешев. В Америке плантаторы
Полупьяные, одуревшие от жары, вони, обилия крыс, от своей и чужой блевотины, матросы слабели. Многие заболевали морским скорбутом, или, по-береговому, цингой. Их тела покрывались разноцветными пятнами. Кости становились хрупкими, раздувались десны, выпадали зубы. Больные еще могли лежать, не двигаясь, но едва они делали попытку встать — сразу падали, как подрубленные.
Одни от скорбута катастрофически худели, другие, наоборот, распухали, становясь похожими на неподвижные шары.
Больные валялись где попало. Кроме скорбута, в долгих рейсах матросов косили тиф и дизентерия. Люди заражались друг от друга. Воняло разлагающимся человечьим мясом. Через больных перешагивали, как через бревна. Стоны, вопли, проклятия, предсмертные мольбы… В океанских рейсах умирал каждый второй моряк, это считалось нормальными потерями.
Все это Гоуру было известно. Бывший моряк, он знал, что такое океан.
— На наших парусниках, — говорил он пленным, — матросов под килем не протаскивают и плетьми не бьют. Получишь по зубам — вот и все наказание. У нас только предателей не терпят. Наши капитаны едят ту же еду, что и матросы. И рейсы у нас длятся обычно не дольше месяца, чтоб не выдыхались. Почистили купца — и домой. И кормежка что надо…
Он произносил это мягко и вкрадчиво, как бы невзначай.
Его не удивляло, как коренных фрис-чедцев, то, что пленные так неохотно соглашаются на первое условие. Он помнил, как сам когда-то, с волнением, с трепетом всякий раз переступал порог церкви… Но помнил он и тот страшный день в конце лета, когда, придя из плавания, узнал, что его жену, молоденькую нежную женщину, часто беззаботно рассеянную — он ласково называл ее растеряшкой, сожгли на костре церковники из святой инквизиции…
Она — ведьма?
Она, это маленькое, тихое, улыбчивое существо, которое он обожал, ради которого он готов был разбиться в лепешку, она — ведьма?! Она, по рассеянности ли своей, по нечаянности ли, мельком произнесшая что-то неосторожное, она — сожжена на костре по приказу святых отцов?!
Гоур помнил миг, когда, едва услышав об этом и поняв, что его не разыгрывают — какие уж тут розыгрыши, on сдавленно вскрикнул: «Что же ты наделал, Господь, куда, Господь, смотрело твое всевидящее око!.. « Это был миг его прощания с верой в Бога. Гоур был молод, богат, ему прочили блестящую морскую карьеру. Но он бросил все, он не желал больше оставаться на родине, где все, казалось, напоминало ему о недавней трагедии. Через несколько месяцев он был уже на Карибах, вместе с бешеными. Грабил, убивал, ничем не отличаясь от других пиратов. Но к награбленному относился равнодушно. Убивал он только священников, монахов, миссионеров, остальных не трогал. Гоур мстил, по это не приносило ему желанного успокоения, все это было для него мелковато. Не то, не то, думал он. Лишь во Фрис-Чеде, когда Гоур стал тюремщиком, его жизнь, казалось, опять обрела смысл. Теперь он мстил не церковникам, а самому Богу — уничтожал в пленниках веру в Бога.
Он был терпелив. В тюрьме у него была особая комната, где стояла уютная мебель и на окнах висели вышитые узорами занавески, совсем по-домашнему. Он приглашал туда пленных, по одному, и, с глазу на глаз, вел с ними неторопливые разговоры.
— Что человеку надо? — спрашивал Гоур. — Разве человеческая жизнь так уж сложна?. Я думаю, людям нужно все простое и понятное: чтоб был свой дом и чтоб сытно жилось. И все это надо добыть — своими руками. Но, милостивый сударь, Бог-то здесь при чем? Когда-то люди придумали Бога, и с тех пор терзают себя размышлениями. Задают себе вопросы, на которые не знают ответа: где, в конце концов, обитает Бог, как он выглядит, почему он сквозь пальцы смотрит на земные мерзости?.. А жизнь, между тем, так проста и так хороша…