Пираты Эгейского моря и личность.
Шрифт:
Оппозиционная схема «разорванного кибернетика», в которой часть функций определения к наилучшему передана среде, а часть - «мутационная активность» - оставлена субъекту, явственно прослеживается в структуре обновляющих механизмов современного общества, где субъекты творчества и его ценители постоянно образуют оппозиции, но об этом чуть позже. А пока мы хотели бы лишь отметить, что осознание человеком собственной ответственности за все происходящее, его растущее убеждение в том, что ни бог, ни царь и ни герой, а равно и ни кибернетическая машина, ни коллективный разум, ни даже суд истории нс дадут ему избавления, - все это идет не столько от человеческой гордыни, сколько под давлением прозаической необходимости. И традиционные и новые авторитетные инстанции в общем-то доказали гомеостазисный свой характер, доказали ограниченную стабильными условиями сферу их применимости. Исключение составляет, пожалуй, тот действительно удивительный эффект, когда мы видим и знаем в прошлом лишь деятелей обновления, нестабильности, а деятелей стабильности-гомеостазиса знаем только по связи с этими великими для нас именами: Николая 1-го -
Это исключение заслуживает внимания хотя бы уже потому, что слишком уж бьет в хлаза разница между нашими оценками на истинность и справедливость и оценками современников. Человек, написавший клеветнический донос на Фидия и ставший причиной его смерти, был, по нашим меркам, безусловным негодяем. Но как-то совсем не похоже, что он казался негодяем самим афинянам, большинству из них. Плутарх, во всяком случае, так описывает события после смерти Фидия: «Доносчику Менону народ (то есть народное собрание.
– М.П.), по предложению Гликона, даровал свободу от всех повинностей и приказал стратегам заботиться о его безопасности» (Перикл, XXI). В наших нормах Менон, так сказать, стал персональным пенсионером, да и по нормам эллинским произошло то же самое: ему были оказаны те же почести, что и олимпионику - победителю в олимпийских играх, то есть грязное и гнусные, с нашей точки зрения, дело афинский народ расценил по каким-то совершенно непонятньм нам меркам.
Такую же странность мы обнаруживаем и в других суждениях современников по поводу происходящих у них на глазах событий. Не было в истории ни одного великого дела, которое не обнаружило бы в глазах современников своей теневой стороны. Перикл застраивает Акрополь, на тысячи лет определяя архитектурные вкусы и каноны Европы, а в народном собрании ему приходится выслушивать обвинения в использовании казны не по назначению, упреки в архитектурных излишествах: «Эллины понимают, что они терпят страшное насилие и подвергаются открытой тирании, видя, что на вносимые ими по принуждению деньги, предназначенные для войны, мы золотим и наряжаем город, точно женщину-щеголиху, обвешивая его дорогим мрамором, статуями богов и храмами, стоящими тысячи талантов» {Плутарх. Перикл, XII). Фемистокл, построив корабли, заложил основы военного, политического и экономического расцвета Афин, это не помешало Платону скорбеть о том, что Фемистокл, Кимон и Перикл «наполнили город портиками, деньгами и всевозможными пустяками» (Горгий, 526 В), и особенно неодобрительно отзываться о деятельности Фемистокла, ругать его зато, что он «сделал афинян из стойких гоплитов безалаберной матросней, унизил афинский народ до банки и весла» (Законы, 706 В).
Эти и множество других случаев из любых срезов истории во всяком случае свидетельствуют о том, что суд истории и суд современников - вещи разные, редко совпадающие. Нет пророка в своем отечестве, не судите, да не судимы будете, - первое, что может прийти в голову по этому случаю. Но ведь возможен и другой вариант. А что, если само понятие ценности имеет исторический смысл, если и события и произведения рождаются на свет без «врожденной ценности», вообще не допускают оценки современниками, то есть в аксиологическом смысле являются «tabula rasa», на которой времени еще предстоит начертать их «истинную» и «справедливую» ценность? Ведь что-то незаметно у древних греков, например, чувства строителей истории, работы на историю. Не ради истории Перикл строит свои архитектурные пирамиды, а ради того, чтобы занять народ, «чтобы остающееся в городе население имело право пользоваться общественными суммами нисколько не меньше граждан, находящихся во флоте, в гарнизонах, в походах» (Плутарх. Перикл, XII). Не ради истории и Архимед оглашал улицы криком «Эврика!». Все шло на своем уровне повседневности, и оценку получало значительно позже, отнюдь не из уст современников. Здесь, нам кажется, «брезжит свет», и именно сюда мы двинемся в поисках ответа на вопрос, на что и на кого может рассчитывать человек, который понял бессилие богов, царей и героев определять его судьбу, но не видит пока, каким способом и в каком смысле он мог бы сам стать хозяином своей судьбы.
9. Человек на развилке
При ближайшем рассмотрении божественный навык определения к лучшему оказывается не достижимым для человека не потому, что он божественный, а потому, что он предполагает стабильность, то есть наличие таких условий, которых сегодня нет. Вполне возможно поэтому, что сама задача овладения таким навыком должна ставиться не в позитивном, а в негативном плане, то есть примерно в том ключе, в каком Маркс говорит о завершении дела реформации: «Но если протестантизм не дал правильного решения задачи, то все же он правильно поставил ее. Речь теперь шла уже не о борьбе мирянина с попом вне мирянина, а о борьбе со своим собственным внутренним попом, со своей поповской натурой. И если протестантское превращение немца-мирянина в попа эмансипировало светских пап, князей, со всех их кликой - привилегированными и филистерами, - философское превращение немца, проникнутого поповским духом, в человека будет эмансипацией народа (24, т. 1, с. 423).
Если «поповская натура» понятна как реликт стабильности в душе человека, то прежде всего стоило бы определить область питания и живучести этого пережитка антично-христианского прошлого в сознании современного человека. Важно сразу заметить, что здесь перед нами уже совершенно новый предмет - голова человека, ее деятельность, ее оценка и самооценка продуктов чужой и своей деятельности, то есть то реально функционирующее человеческое «сейчас», которого нет ни в науке, где действуют и будут действовать безликие универсальные законы, ни в истории,
Эта установка необходима, во-первых, в репродукции, на время существования наличных ее элементов. Любая имеющая программу деятельность стабильна в повторах, и воевать против этой стабильности - бессмыслица. В репродуктивной части своего социального бытия человек сам себе демиург, сам складывает свой стабильный «космос», и отличие его от платоновского демиурга состоит только в том, что, складывая и перекладывая этот свой личный космос, человек не столько упорядочивает неупорядоченное, сколько создает свой личный порядок в рамках и из материала единств более высокого класса. Москвичу, например, чтобы выработать свой личный маршрут на работу и с работы, волей-неволей приходится не упорядочивать, а разрывать и складывать трамвайно-автобуснотроллейбусный порядок, который явно от него не зависит, но все же достаточно многообразен и хрупок (обилие маршрутов, остановок), чтобы собрать из его элементов свой личный микропорадок.
В этой области репродукции, а она достаточно широка и отнюдь не ограничивается движением, творчество личного мира навыков и привычек идет по антично-христианской схеме реализации наилучшего на ограниченном материале наличного. Оригинальность, нарушение нормы здесь просто бессмысленны: можно, конечно, ждать троллейбуса не на остановке, а где-нибудь за углом или у себя в комнате, но когда все это надоест, придется подчиниться общему порядку вещей, идти туда, где им положено быть, и обращаться с ними так, как положено. В этом личном космосе бывают свои катастрофы: Моссовет может отменить старые и ввести новые маршруты, перенести остановки; могут стать дефицитными лезвия для бритья, спички, карандаши. Тогда личный космос приходится перестраивать, находить другие оптимальные решения, производные от устойчивых характеристик нового порядка. И конечно же, угрозы личному космосу возникают не только извне: он требует изменений с возрастом, меняется от перемены работы и образа жизни; он зависит и от психоза унификации, производен от «моды», «общественного мнения», но это уже особый разговор.
Установка на стабильность необходима и в творчестве, хотя здесь причины, вынуждающие ее использовать, совсем иные; стабильность выглядит не условием организующей деятельности, как это было в личном космосе репродукции, а как требование к конечному продукту. Конечные продукты науки и искусства отнесены по разным сферам и выглядят, соответственно, очень непохоже. Но суть их одна - они конструируются как микроакты упорядочивания, как рецепты демиургу, в которых фиксируется состав хаоса и конечный результат. Особенно заметно это в науке, где ученый видит в природе хотя и своенравную, но безотказную и верную рабыню, к которой трудно подобрать ключи, но единожды подобрав, можно до конца положиться на ее неустанную исполнительность. В искусстве это упорядочивающее свойство произведения менее заметно, поскольку оно обращено к человеку, к его жизненному опыту, к его эмоциям, то есть к таким человеческим сущностям, в которых люди ведут себя как листья в лесу: во всех лесах мира нет двух одинаковых. Но степень подобия, «общечеловеческого» и здесь все же достаточно велика, и удачливый художник, угодивший в этот общечеловеческий корень. может рассчитывать на довольно единодушную, хотя и не всегда запрограммированную художником реакцию.
И в случае с наукой и в случае с искусством расчеты ученого и художника строятся на идее порядка, но это уже не тот порядок, на который мы опираемся в строительстве личного космоса репродукции, а порядок новый, явно располагающийся за горизонтом известного нам порядка, то есть и для человечества и для конкретных ученых и художников это лишь экстраполяция идеи наличного порядка на будущее. Аристотель, один из первых исследователей канона искусства, особенно настаивал на этой расширительной идее наличного порядка, вводя для нее даже специфические субъективные термины вроде ожидаемого порядка или правдоподобия, советуя поэтам «невозможное, но правдоподобное, предпочитать возможному, но не внушающему доверия» (Поэтика, 1461 в.). Величина этого отлета от действительности в природное или человеческое правдоподобие весьма различна в пределах самого творчества. Описывая реакцию ученого мира на успешное испытание атомной бомбы, Сноу в одном из своих романов резко подчеркнул различие психологических установок в чистой и прикладной науке: «Меня поразило, что, хотя в комнате оказались все ведущие ученые Брэдфорда, из видных инженеров не пришел почти никто. Мне, внешнему наблюдателю, нужны были годы, чтобы осознать этот раскол в научном мире. Поначалу казалось, что ученые и инженеры должны бы одинаково относиться к жизни. В действительности это не так... Инженеры используют готовое знание, чтобы заставить что-то работать. В девяти случаях из десяти они консерваторы в политике, принимают любой строй, в котором им приходится жить. Интересует их одно: заставить свои машины работать, и совершенно им безразличны эти вечные социальные проблемы... А духовная жизнь ученого подчинена поиску новых истин. Ученому трудно бывает остановиться, когда его взгляд падает на общество. Ученые бунтуют, сомневаются, протестуют, мучаются загадками будущего, они не могут отказать себе в удовольствии придать будущему конкретные формы. Инженеры заняты своими делами, от них никакого беспокойства ни в США, ни в России, ни в Германии. Не из инженеров, а из ученых выходят еретики, пророки, мученики и изменники» (18, гл. 25). Дифференциацию этого рода можно бы вскрыть и в мире искусства, да она вскрывается и сама собою по поводу любого скольконибудь значительного события.