Пираты Эгейского моря и личность.
Шрифт:
Аналоги подобной ситуации можно найти для любых дат истории. Конфликт между творчеством и репродукцией - конфликт древний, он всегда был и, видимо, долго еще будет существовать как в личной форме осуждения еретиков и отступников, так и в безличной форме войны технологической инновации с валом, нового со старым. Без этой затяжной войны нет развития, и какой бы ненужно жестокой, бессмысленной, несправедливой, грязной, глупой ни казалась диалектика этой войны, она все же действительная диалектика жизни. Репродукция ведет себя подобно паучихе - съедает супругов, но они возрождаются в потомстве, и в истории остаются не имена тех, кто писал доносы, обвинял, приговаривал, изгонял, лишал жизни, а Фидии, Анаксагоры, Фукидиды, Еврипиды - мученики истории и ее творцы. Так было и, возможно, долго еще будет.
Но вот конфликт отдельных видов творчества, особенно конфликт физиков и лириков, науки
4. Из истории конфликта
Прежде чем входить в детали канонов науки и искусства, нам следует хотя бы в общих чертах вспомнить этапы развития конфликта, который, конечно же, не сводится к спору на страницах «Техники молодежи» и «Литературной газеты», а имеет столетнюю или даже трехсотлетнюю историю, если начать с ньютоновского: «Физика, бойся метафизики!». Но так далеко в историю мы не пойдем. Начнем с частного, но вместе с тем почти с универсального мнения, что русские писатели-либералы XIX столетия были, возможно, последними представителями искусства, которые способны были бы понять индустриальную революцию и роль науки в этой революции. Ч. Сноу, например, в «Двух культурах», анализируя реакцию гуманитариев на машинное производство, находит, что вся она целиком - «крик ужаса» перед надвигающимся и непонятным, а дальше идет это типичное мнение-сожаление: «Только русские писатели девятнадцатого столетия с их широтой понимания могли бы уяснить ситуацию, но они жили в предындустриальном обществе и не имели случая заняться этим» (4, р. 24).
Ссылки при этом идут обычно на Ф.М. Достоевского, Л.Н. Толстого, М.Е. Салтыкова-Щедрина, А.П. Чехова, причем, как правило, в философски-критической интерпретации Л. Шестова. В какой-то мере это мнение справедливо, и если, например, дело шло бы только о пессимистических пророчествах и социальных ужасах Н.А. Бердяева, Б. Кроче, О. Хаксли, Дж. Оруэлла, которые Сноу метко называет «интеллектуальным луддизмом», то корни такого экстремального отношения нетрудно обнаружить и у Достоевского и у Щедрина. «Бравый новый мир» Хаксли, «1984» Оруэлла с их ожесточенной критикой фрейдизма, двоемыслия, организованной науки, управляемой памяти разве только в деталях превосходят блестящую щедринскую критику того, что Маркс называл мелкобуржуазным казарменным коммунизмом, а Щедрин - угрюмбурчеевскими снами.
Особенностью русской критики всегда была точность адреса, умение видеть предметы такими, каковы они есть. Если в западной критике основной мишенью оказывается наука, в ней ввдят причину отчуждения, враждебности мира, так как именно при посредстве науки репродукция насыщается инородными элементами, омертвляется, машинизируется, и отношения между людьми заполняются вещными вставками, то в русской критике всегда присутствует осознание того, что репродукция всегда была и остается все тем же «порядком», независимо от того, насколько в ней представлены машинные и вещные элементы. Поэтому если в западной критике реальными злодеями и виновниками всегда выступают ученые, особенно ученые-биологи, поскольку, как писал Хаксли: «Только средствами науки о жизни можно радикально изменить саму жизнь в ее качествах» (5, р. X), то в русской критике речь чаще идет об идиотизме, об административных восторгах, о людях, на лице которых «не видно никаких вопросов; напротив того, во всех чертах выступает какая-то солдатски-невозмутимая уверенность, что все вопросы давно уже решены» (6, с. 80).
" Первые переводы этого оруэлловского произведения, ходившие по рукам в 60-е - начале 80-х гг., были сделаны Э.В. Ильенковым (с немецкого, с пропуском отдельных мест) и М.К. Петровым. В конце 80-х я предлагала перевод Михаила Константиновича разным журналам («Дружба народов», «Огонек»); в «Огонек» Вика Чаликова написала статью об Оруэлле, которая по замыслу должна была сопровождаться переводом отдельных глав. По необъясненным причинам в «Огоньке» публикация не прошла, а в «Дружбе народов» в ней было отказано на том основании, что «Новый мир» уже заказал перевод другому переводчику (А. Голикову), который впоследствии и был напечатан. В то время, однако, практиковались одновременные публикации в разных изданиях одних и тех же произведений, потому жаль, что никто из издателей не пожелал отправить в набор первый прекрасный перевод М.К. Петрова.
– С.Н.
В отличие от западного, русскому реформатору жизни, касаются ли его «решенные вопросы» всеобщего лишения живота или только его подтягивания, вовсе не требуется каких-либо специальных научных обоснований. Это Хаксли с его непомерной преданностью букве может длинно и скучно писать: «Правительство, использующее дубинки, расстрелы, недоедание, массовые аресты и ссылки, не только просто негуманно, в наше время это мало кого заботит, но и показательно неэффективно, а в век технологического прогресса неэффективность и бессилие - смертный грех против духа святого эпохи. Действительно эффективное тоталитарное государство было бы таким, в котором вся полнота исполнительной власти политических боссов и их контроль через армию чиновников над населением рабов не ощущались бы как рабство, воспринимались бы народом как предмет любви и удовольствия. Заставить полюбить свое состояние - такова задача, поставленная современными тоталитарными государствами министерству пропаганды, печати и школе. Но методы этих учреждений все еще грубы и ненаучны... Наиболее важными «манхэттенскими проектами» будущего будут поддержанные и инициированные правительством исследования в той области, которую политики и участвующие в работе ученые назовут «проблемой счастья», то есть проблемой того, как заставить людей возлюбить свое ярмо» (5, р. XII).
С точки зрения русской критики ничего этого не требуется, достаточен лишь идиотизм неуклонности, использующий соответствующие прошибные натуры: «Там, где простой идиот расшибает себе голову или наскакивает на рожон, идиот властный раздробляет пополам всевозможные рожны и совершает свои, так сказать, бессознательные злодеяния вполне беспрепятственно» (6, с. 80). Что же касается обоснования неуклонности, то его, вообще-то говоря, не требуется: «Начертавши прямую линию, он замыслил втиснуть в нее весь видимый и невидимый мир, и притом с таким непременным расчетом, чтоб нельзя было повернуться ни взад, ни вперед, ни направо, ни налево. Предполагал ли он при этом сделаться благодетелем человечества?
– утвердительно отвечать на этот вопрос трудно. Скорее, однако ж, можно думать, что в голове его вообще никаких предположений ни о чем не существовало. Лишь в позднейшие времена (почти на наших глазах) мысль о сочетании идеи прямолинейности с идеей всеобщего осчастливления была возведена в довольно сложную и не изъятую из идеологических ухищрений административную теорию, но нивелляторы старого закала, подобные Угрюм-Бурчееву, действовали в простоте души, единственно по инстинктивному отвращению от кривой линии и всяких зигзагов и извилин» (6, с. 82).
Более того, там где реформатор или администратор пытается все же как-то объяснить свои поступки, сразу же возникает «нерусская», цирлих-манирлих фигура западного занудливого образца вроде Лембке, который в разговоре с младшим Верховенским так объясняет свою позицию: «Мы только сдерживаем то, что вы расшатываете, и то, что без нас расползлось бы в разные стороны. Мы вам не враги, отнюдь нет, мы вам говорим: идите вперед, прогрессируйте, даже расшатывайте, то есть все старое, подлежащее переделке; но мы вас, когда надо, и сдержим в необходимых пределах и тем вас же спасем от самих себя, потому что без нас вы бы только расколыхали Россию, лишив ее приличного вида, а наша задача в том и состоит, чтобы заботиться о приличном виде» (7, с. 332).
Стремление показать независимость репродукции от новых веяний настолько сильно в русской критике, что Щедрин, например, отказывается связывать новое и опасное развитие жизненного уклада с новыми социальными учениями: «В то время, - пишет он о глуповских временах, - еще ничего не было достоверно известно ни о коммунистах, ни о социалистах, ни о так называемых нивелляторах вообще. Тем не менее, нивелляторство существовало, и притом в самых обширных размерах. Были нивелляторы «хождения в струне», нивелляторы «бараньего рога», нивелляторы «ежовых рукавиц» и проч. и проч. Но никто не видел в этом ничего угрожающего обществу или подрывающего его основы. Казалось, что ежели человека, ради сравнения с сверстниками, лишают жизни, то хотя лично для него, может быть, особливого благополучия от сего не произойдет, но для сохранения общественной гармонии это полезно и даже необходимо... Такова была простота нравов того времени, что мы, свидетели эпохи позднейшей, с трудом можем перенестись даже воображением в те недавние времена, когда каждый эскадронный командир, не называя себя коммунистом, вменял себе, однако ж, за честь и обязанность быть оным от верхнего конца до нижнего» (6, с. 81-82).