Пираты Эгейского моря и личность.
Шрифт:
Вторым и крайне важным дополнением к принципу целостности начала и конца, который так точно схвачен в постулате Акусилая, была осознанная Платоном и философски им санкционированная идея структурной целостности, системы, связи всеобщего и особенного, единства в многообразии и многообразия в единстве. Это прежде всего идея организованного, однозначно связанного единства: «порядок во всех отношениях превосходнее беспорядка» (Тимей, 30 А), и, во-вторых, идея «союза», мы бы теперь даже сказали, «мозаичности» этого порядка, в котором целостность допускает объяснение только из частей, а части, в свою очередь, только из целостности, причем имеющими смысл и образующими понимание признаются лишь эти системные значения, возникающие в целостности по поводу частей и в частях по поводу целостности. Все остальные значения, если они и возникают, признаются в отличие от системных, эталонных, существенных, истинных, значениями несущественными, еторостепенными, случайными, ложными, которые следует считать даже не значениями, а отклонениями от системных значений.
Формула Акусилая, «теологического» предшественника древнегреческих «натурфилософов»,
В сравнении с формулами Акусилая и Мусея системный подход Платона представляется чем-то новым; его целостность не есть целостность историческая, положенная во времени как некоторый период преемственных изменений от начала до конца, а целостность момента или, что то же, целостность вневременная, существующая, по определению Платона, вечно и неизменно. И сам Платон прекрасно чувствовал различие традиционно-исторического и системно-внеисторического подходов, сложившихся к его времени как парность и равноценность объяснений одного и того же по различным канонам и концептам природы. Протагор, например, в споре с Сократом прямо предлагает аудитории на выбор традиционное или системное объяснение: «Но как мне вам показать все: рассказать миф, как старик молодым, или же разобрать вопрос с помощью рассуждений?» (Протагор, 320 С.). И дальше Протагор рассказывает миф о Прометее. Точно такое же явление парности и равноценности объяснений мы обнаруживаем сегодня в многочисленных отчетах комиссий и исследовательских групп по культурным революциям в слаборазвитых и развивающихся странах. По данным зондирующих исследований в Непале, которые были проведены Ф.Е. Дартом и ПЛ. Прадханом, здесь также налицо и парность и равноценность: «За очень малыми исключениями нам давались как мифологическиориентированные, так и школьно-ориентированные объяснения явлений в одном и том же опросе, иногда даже одним и тем же лицом. Так, объясняя землетрясение, один в группе из четырех мальчиков-чхетров сказал: «Земля лежит на спине рыбы. Когда рыба устает, она сдвигает груз и трясет землю». Все согласились, но другой тут же добавил: «В центре земли есть огонь. Он рвется наружу, и когда разламывает землю, вызывает землетрясение». Все согласились и с этим» (II, р. 651).
Важной особенностью ситуации является то, о чем Дарт и Прадхан пишут: «все согласились». Та же реакция и у аудитории Протагора: «Многие из присутствующих отвечали, что как ему хочется, так пусть и рассказывает» (Платон. Протагор, 320 С.). И все же эта терпимость к противоречию нечто совершенно для нас чуждое и непонятное. По привычному для нас канону объяснение должно быть одно, и если чему-то дается два, три, десять объяснений, то европейский способ мысли сразу же ищет процедуры верификации, позволяющие методом обращения к тому или иному авторитету, к природе, например, выяснить, которое из этих двух, трех, десяти объяснений истинно. Нетерпимость к противоречию - одна из движущих сил европейского мышления, заставляющая его без конца изворачиваться в поисках новых непротиворечивых истолкований, а вместе с тем и весьма существенная черта европейской психологической установки, которая не имеет соответствия в других культурах. Дарт и Прадхан отмечают: «Противоречие выглядит гораздо более очевидным для нас, чем для наших испытуемых, которые не высказывают никакого чувства неудовлетворения по его поводу, и это должно служить преподавателю естествознания предупреждением, что дела у его учеников обстоят совсем не так, как это выглядит на поверхности. Философия и литература Азии широко использует парадокс, и азиатам противоречия могут казаться скорее забавными, чем нетерпимыми. Мы поэтому не должны исключать возможности глубоко укоренившихся моделей мысли, нечувствительных к той логике «либо-либо», которая лежит в основе западной науки» (II, р. 651).
Уже Платон проявлял достаточное чувство европейской нетерпимости, чтобы не только забавляться противоречиями, но и попытаться согласовать, свести воедино парность объяснений по мифу и по рассуждению. Результаты его попыток известны: вечный и неизменный мир идей-эталонов «участвует» в смертных вещах в функции образца для подражания («мимесис»). Но если присмотреться к этому решению, мы без труда заметим, что определяющую роль в синтезе играет все-таки не система и мир идей, а мифологическая традиция. Это отмечали многие. А.Ф. Лосев, например, видит в идеях Платона обезличенных богов Олимпа. Но наиболее решительным свидетельством в пользу такого взгляда нам представляются конкретные результаты тех работ Платона, в которых он пытался активно применять свою схему. В «Государстве» такая попытка дедуктивно вывести социальность из теоретических постулатов привела его к тому, что Маркс называл «афинской идеализацией египетского кастового строя». И если мы сегодня, пользуясь данными исследований по слаборазвитым и развивающимся странам, попытаемся оценить этот результат, то нам придется сказать, что схема Платона, его идеи гармонии, пропорции, функциональной определенности социального бытия, где у каждого «свое дело», превращения закона в привычку-обычай суть не что иное, как наиболее полное и точное в истории социологии функциональное описание социального устройства доантичного типа, в котором личное и общественное неразличимы, где нет личности, противоречия между личным и общественным, а также и социальной нагрузки на это противоречие - науки и искусства. Это то, что сегодня называют «стабильным обществом», в нем все социальные институты или их подавляющее большинство функционально определены к укреплению существующего и к уничтожению любых попыток обновления. Для тех, кто всерьез верит, будто частичность - порождение нового времени, тогда как в древние времена человек был целостным, крайне полезно почитать «Государство» и «Законы» Платона, где частичность в полном соответствии с формами социальности, предшествовавшими полису, представлена на уровне человека, а целостность возникает лишь в единстве социальных функций - на «родовом», как будут говорить позже, или «всеобщем» уровне. В этой функциональной гармонии нет людей, а есть только должности - профессии и наследственное воспроизводство этих должностей-профессий. Это можно обнаружить, например, в Библии, где рождаются не люди, а профессии. Ламсху его жены родили Иавала - «он был отец всех живущих в шатрах со стадами», Иувала - «он был отец всех играющих на гуслях и свирели», Тувалкаина - этот был «ковачом всех орудий из меди и железа» (Бытие, 4, 19-32). Словом, родились не люди, а пастух, гусляр и кузнец.
Этот наследственный профессионализм как особенность предполисной социальности видели уже и сами древние греки. Геродот, например, писал о чертах родства Спарты и Египта: «Следующая черта свойственна лакедемонянам и египтянам: их глашатаи, флейтисты и повара наследуют занятия отцов, так что сын флейтиста становится флейтистом, сын повара - поваром, а сын глашатая - глашатаем: другие при всей звучности голоса не могут их вытеснить, так как свои обязанности они исполняют по праву наследства» (История, VI, 60). Полиен приводит не менее показательный в этом отношении анекдот о спартанцах и их союзниках: «Союзники обвиняли лакедемонян: из нас, говорили они, многие участвуют в походах, а из лакедемонян - мало. Агесилай на равнине приказал сесть отдельно лакедемонянам, отдельно союзникам. Когда они расселись так, глашатай объявил: пусть встанут гончары; у союзников встало немало. Вторыми - кузнецы; встали многие. втретьих - плотники; встало еще больше. Так вызывал он по порядку и остальных ремесленников, и занимающихся низкими работами, и без малого встали почти все союзники, из лакедемонян же ни один: им запрещено было заниматься низким ремеслом» (Военные хитрости, II, 1, 7). Иными словами, в отличие от других полисов, в Спарте не было людей, а были воины.
Здесь, когда речь идет об Акусилае, Мусее, Платоне, а также и о множестве других имен, крайне характерно то, что любые попытки осмыслить настоящее оказываются в фатальной связи с прошлым, а переход от критики к позитивному созиданию дает в результате реконструкцию прошлого, выведение на теоретический уровень того, что прежде существовало в «журденовском» неопредмеченном состоянии. При этом реконструируется далеко не всякое и во всяком случае далеко не все прошлое, процесс носит избирательный характер связи между язвами настоящего и чемто близким по смыслу в прошлом. Эту особенность критики успел подметить уже Аристотель: «Прежде поэты отделывали один за другим первые попавшиеся мифы, ныне же лучшие трагедии слагаются в кругу немногих родов, например, вокруг Алкмеона, Эдипа, Ореста, Мелеагра, Фиеста, Телефа и всех других, которым пришлось или перенести или совершить ужасное» (Поэтика, 1453 а).
Особенностью этой избирательности выступает то обстоятельство, что и в настоящем и в прошлом фиксируются, как правило, конфликтные ситуации, «ужасное», и между ними протягиваются нити сопричастия, способные ориентировать зрителя или читателя, помочь ему занять определенную позицию. В самом деле, если пройти по связям «ужасного», которые намечены Аристотелем, то эта деталь обнаруживается сразу. Вот, например, род Ореста - убийство Агамемнона и все, что за этим последовало. Все греческие трагики писали об этом, и не только они. Еще Гомер в жалобе Зевса наметил основную линию истолкования:
Странно, как смертные люди за все нас, богов, обвиняют. Зло от нас, утверждают они; но не сами ли часто Гибель, судьбе вопреки, на себя намекают безумством? Так и Эгист: не судьбе ль вопреки он супругу Атрида Взял, умертвивши его самого при возврате в отчизну? Гибель он верную ведал; от нас был к нему остроокий Эрмий, губитель Аргуса, ниспослан, чтоб он на убийство Мужа не смел посягнуть и от брака с женой воздержался. «Месть за Атрида свершится рукою Ореста, когда он В дом свой вступить, возмужав, как наследник, захочет», так было Сказано Эрмиемтщетно! не тронул Эгистова сердца Бог благосклонный советом, и разом завес заплатил он. (Одиссея, J, 32-43).
Своеволие человека, право человека самому решать свою судьбу и нести ответственность за принятые решение, - вот что осознается и во времена Гомера и позже как «ужасное», как проклятие, тяготеющее над человеком. И если присмотреться к общему направлению критики и к результатам позитивных усилий античности, то волей-неволей возникает впечатление, что все здесь подчинено обороне от свободы, и условия свободы осознаются ровно настолько, насколько удается доказать несостоятельность самой свободы.