Пиросмани
Шрифт:
Все эти впечатления составляли заурядную часть моего повседневного существования, привычную настолько, что мне не приходило в голову о ней задумываться и как-то ее ценить. Сейчас же я к ним возвращался на новом уровне. Читая книги, перелистывая альбомы, разглядывая (с лупой в руке) старые фотографии и видовые открытки, изучая карты, я ощущал, как знакомое до затертости оборачивается скрытой от меня стороной, в бытовом обнаруживается значительное, а в сегодняшнем — древнее.
Так прошло несколько месяцев. Давно пора было отправиться в Тбилиси, но, как мне любезно ответили из Музея искусств, громадная выставка Пиросманашвили давно странствовала по Германской Демократической Республике и ожидалась обратно
В Тбилиси я не был давно. Старых знакомых осталось мало, одноклассники куда-то поразъехались, даже в родном доме переменилась чуть ли не половина жильцов, а бывшую нашу квартиру заняла жилищная контора, что казалось лучше, чем если бы поселился кто-то посторонний. Я чувствовал себя пришельцем — не нужным и не интересным никому, кроме считаного числа людей, близких мне, но не имевших отношения к тому, ради чего я приехал. Надо было как-то устанавливать новые контакты — с чего-то начинать.
Начал я с фильма «Пиросмани», который вышел на экран как раз незадолго до того и сразу мне очень понравился. Некоторые несоответствия с реальными фактами меня не смущали — это была правда поэзии, а не документа. О фильме много спорили, у него были и есть противники, но я продолжаю его любить и высоко ставить, и его поэтика волнует меня до сих пор — необычное построение сюжета, распадающегося на цепь отдельных, дискретных эпизодов, порой не соприкасающихся прямо друг с другом, завораживающая статичность кадров-картин, величественная музыка, временами прерывающаяся тревожными ударами. Сейчас мне кажется, что фильм этот стал для меня чем-то вроде камертона в работе над книгой: не искать первых попавшихся объяснений, не домысливать очень уж настырно, не связывать и не выстраивать там, где не связывается и не выстраивается.
Я раздобыл телефон Георгия Шенгелая (постановщика фильма) и позвонил ему, еще не зная, что услышу в ответ. Он сразу позвал меня к себе домой и поделился всем, что успел набрать и узнать, работая над фильмом: называл еще неизвестные мне публикации и источники, диктовал телефоны людей, с которыми непременно надо было встретиться, и тут же звонил некоторым из них, предупреждая обо мне. Мы проговорили несколько часов, мы были ровесниками и легко понимали друг друга. Среди нужных мне людей одним из первых он назвал исполнителя главной роли и добавил, ощутив мое недоумение: «Он не актер, он художник».
Автандил Варази в самом деле был художником-постановщиком фильма, а исполнителем стал в процессе подготовки к съемкам, после безуспешных поисков нужного актера. Я встретился с ним. То, что он говорил о своем восприятии искусства Пиросманашвили, показалось мне очень интересным и важным. У нас быстро установились достаточно близкие отношения, при каждом моем приезде в Тбилиси часто встречались, а он, изредка попадая в Ленинград, так же неизменно бывал в нашем доме и даже как-то прожил у нас несколько дней. Мне кажется, что со мной он был откровенен. Всё же не рискну утверждать, что я его хорошо понимал и знал. Он был слишком сложен и противоречив, а его откровенность всегда сдерживалась деликатностью и тактом интеллигентного человека, не желающего ни навязывать другим свою точку зрения, ни обременять их своими заботами. Всё, что произносят люди такого рода вслух, — лишь небольшая часть того, что они несут в себе.
Сейчас, на расстоянии прошедших лет, все наши встречи как бы слились в одну: продолжительное, до ночи, сидение в его мастерской, памятной многим — в обшарпанной и полузапущенной комнате, с паркетом, утратившим часть плиток, при свете голой лампочки, свисающей с потолка, и под нескончаемый аккомпанемент любимого им вальса-бостона «Звезды в твоих глазах».
Это
Скорее всего, именно эти личностные качества, помимо живописного дарования, и определили своеобразие его места в искусстве. Живописец он был прекрасный — умный и серьезный; это без слов понятно каждому, умеющему видеть. Вместе с тем он не случайно оказался способен, не употребляя никаких специальных усилий, а самим своим существованием, соединить вокруг себя художников разного возраста и разного уровня дарования — и ровесников, соперничавших с ним, и молодых, его почитавших. Будущие историки грузинского искусства употребят, наверно, понятие «круг Варази» — это будет достойный памятник художнику.
Мне кажется, что суть постигшей его трагедии и заключалась в неразрешимом конфликте между чрезвычайно высокими представлениями о правах, возможностях и обязанностях искусства — и ограниченностью собственных возможностей, которую он, как человек глубокий, не мог не сознавать, а как человек гордый и самолюбивый склонен был болезненно преувеличивать. Мне кажется также, что его участие в фильме, может быть, тоже сыграло тут свою роль: он слишком близко прислонился к своему персонажу и должен был испытывать какие-то сложные чувства от того.
Горькие обстоятельства последних лет жизни, приведшие его к безвременному и, увы, предопределенному концу, не были для меня секретом. Он пил, и не «по-грузински», а, скорее, «по-российски» — ужасно; пытался не раз порвать с этим, но безуспешно. Тягостно было видеть с каждым приездом всё более пустеющие стены мастерской, раньше сплошь увешанные работами, тягостно было видеть его самого, пожираемого болезнями, теряющего силы. Судьба, по крайней мере, уберегла меня, не сделав свидетелем тех тяжелых состояний, которые так омрачали его жизнь и жизнь близких ему людей, и облик его сохранится для меня во всей своей светлости и незамутненности, а его застенчивая, немного беспомощная улыбка останется со мной навсегда.
Автандил Варази был, безусловно, самой незаурядной личностью среди множества людей, с которыми я успел тогда познакомиться (да, может быть, и во всей жизни). Они были разные — и более интересные, и менее, но все охотно делились со мной тем, что считали важным. Лишь два-три раза мне вежливо отказали в знакомстве и разговоре — может быть, срабатывала ревность к человеку «со стороны», который посягнул на их национальное сокровище (мне приходилось иногда сталкиваться с этим и позже), но то были исключения, а в большинстве случаев я встречал благожелательную готовность помочь: «Вам надо непременно поговорить с таким-то…», а иногда: «Ах, как жаль, наш такой-то недавно умер, он бы вам помог…» Меня попугивали будто бы тяжелым характером заведующей отделом Музея искусств Кетеван Багратишвили, которая сама занималась Пиросманашвили — от нее многое зависело, но и она сразу встретила меня так же приязненно и помогала, порой выходя за рамки служебных обязанностей; впоследствии мы с ней сдружились семейно.