Писарев
Шрифт:
Реалистическая направленность мировоззрения Писарева обусловила его отрицательное отношение к идеализму.
В идеализме он видел воззрение, не только отрицавшее объективную реальность, но и полностью основанное на хитросплетенном умозрении, «сухом словопрении», которое «совсем отрешено от почвы, лишено плоти и крови, доведено до игры слов». По мнению Писарева, идеалистические системы, исходящие из абстракций, есть не что иное, как «олицетворение отвлеченных понятий», а «это в сущности те же боги, полинявшие от времени и от житейских превратностей». С точки зрения общественного деятеля-реалиста, такой философией, лишенной всего земного, чувственного, гуманного, могут заниматься исключительно праздные люди, которых «не помяла железная рука вседневной заботы и которым приятно носиться в отвлеченных пространствах вместо того, чтобы смотреть на горе окружающих людей и помогать им делом и советом». Писарев утверждал, что «самый необузданный идеализм» происходил от того, что «элемент фантазии получал слишком много простора» и разыгрывался в области мысли, в сфере научного исследования. Он поэтому призывает «ополчиться всеми силами» против чуждого жизни умозрения, вызывающего
Вследствие отрицательного отношения к идеализму вообще Писарев зачастую, не вникая глубоко в специфику тех или иных идеалистических систем, не давая им детального анализа, сходу отбрасывает их. Именно так он подходит к оценке философского наследия Платона, которого многие, по его мнению, вопреки здравому смыслу продолжают «возносить и почитать святынею», хотя для современного поколения с характерным ему реалистическим подходом к окружающему чужды и непонятны его взгляды. Непригодность философии Платона Писарев видит в том, что в основе его учения лежит стремление к какому-то призрачному идеалу, к абсолютизированию отвлеченностей и вычурным построениям, представляющим всего лишь плод «пылкой фантазии». Именно поэтому Писарев был склонен относить платонизм скорее к религии, нежели к философии. Вскрывая причины заблуждений Платона, он отмечал, что они ведут свое начало от преднамеренного и «сознательного презрения к свидетельствам опыта, от… стремления вынести истину из глубины творческого духа», а не из реальной действительности (19, стр. 91).
С таких же позиций Писарев подошел и к идеалистической системе Гегеля. Не заметив содержащейся в гегелевском учении диалектики, Писарев сосредоточил внимание на критике идеалистической системы Гегеля с характерной для нее узостью и консервативностью политических выводов. Он считал, что учение Гегеля — это философия прошлого, что она совершенно непригодна для новой эпохи, и тут же добавлял, что Гегель с его динамичным умом «не был бы гегельянцем» и построил бы свою систему совсем по-другому, если бы жил в 60-е годы, годы «живых идей и интересов». Определив гегелевскую философию как «штуку хитрую», т. е. трудную для понимания, а также совершенно бесполезную, ни в коей мере не содействующую «развитию и изменению бытовых и жизненных отношений», он отверг ее.
Выступление Писарева против идеализма в значительной мере определялось политическим содержанием этого направления, противоречащего основной линии его мировоззрения. Он считал, что идеализму в философии сопутствует обычно аристократизм в социологии, что особенно ярко проявилось у Платона, которому демократическая форма была «противна». Именно поэтому Писарев видел в идеализме стремление «примирить с нелепостями жизни», идейное оправдание угнетения и насилия и считал, что «только такое воззрение… может оправдывать порабощение личности». На основании этого Писарев не считал возможным относиться «с почтительной и бесстрастной вежливостью» к этическим и политическим убеждениям идеалистов.
Внимание Писарева как реалиста привлекали те философские системы прошлого, которые объясняли все происходящее в мироздании действием механических, физических и других сил, которые можно наблюдать и проверить. Его интересовали теории, близкие ему по духу отрицания, тяготевшие к миру действительности, понятные в силу их простоты и реальности. Этим объясняется его расположение к философам-материалистам древности, которые «с первого шага отодвинули весь Олимп и на место живых человекообразных богов поставили неодушевленные стихии и слепые силы природы». Он приветствовал, например, философию Эпикура, которая признает «свидетельства наших чувств за единственный достойный источник знания» и настойчиво проводит мысль о том, что все во Вселенной происходит «само собою, по внутренней необходимости, без вмешательства богов и высших бестелесых существ… что ничто в мире не уничтожается и не возникает из ничего…» (8, стр. 96).
Писарев обычно старался держаться в стороне от полемики по частным, специальным философским вопросам. В борьбу на философском поприще он вступал только в случае суровой необходимости, когда этого требовали интересы политической борьбы, когда надо было отстоять идейные позиции своего направления, вскрывая за туманными порою философскими рассуждениями вполне реальные интересы противной стороны. В этом случае Писарев выражал желание воспользоваться и «диалектикой» [2] как орудием политической борьбы. Но если «диалектика» отрывается от действительности, от злободневных вопросов времени и уходит исключительно «в область слов» или если разногласия по принципиальным вопросам слишком значительны и полемика не обещает привести ни к какому «осязательно-практическому жизненному результату», то он просто отворачивался от своих оппонентов, обходит их пренебрежительным молчанием. «…Кто не сходится с нами в основании, — говорил он, — с тем мы считаем всякий спор совершенно бесполезным…» (19, стр. 112).
2
Под словом «диалектика» Писарев подразумевал искусство ведения спора. — Прим. ред.
Писарев был убежден, что заниматься словесными перепалками в сфере отвлеченной мысли — значит пойти на поводу у противников, «углубиться в самих себя, заняться диалектическими выкладками, воскресить покойный гегелизм и зарыться по уши в какую-нибудь отвлеченную систему». А пойти на это, «когда вокруг кишит живая жизнь», он, как реалист, считал преступным. Но если уж Писарев принимал вызов, то не давал увлечь себя в туманные дебри замысловатой фразеологии идеалистической философии. Он сразу старался перейти на понятный всем язык жизни и предупреждал, что он будет настойчиво бороться за свои принципы, но «предметом этой борьбы будет действительная почва, а не отвлеченная, схоластическая теория» (19, стр. 109). В одном из писем, присланных из тюрьмы Благосветлову, Писарев сообщал, например, что намерен выступить со статьей о произвольном зарождении против «пакостных интриг парижских академиков», но дать им отпор «не со специально научной, и даже не с философской, а с общественной точки зрения» (23, стр. 363).
Исходя из своих реалистических принципов и отводя ведущую роль наглядному, непосредственно воспринимаемому, основанному на свидетельствах чувств, Писарев в теории познания склонен был отдавать предпочтение материалистическому сенсуализму. Он утверждал, что «невозможность очевидного проявления исключает действительность существования»(19, стр. 123). Желание сосредоточить внимание на мире действительности и отбросить замысловатые идеалистические построения, опровергая их логикой фактов и силой жизни, привело Писарева к преклонению перед экспериментом, в котором он видел настойчивое, безбоязненное искание истины, точное и беспристрастное исследование, повергающее в прах обманы идеализма. Умозрительным теориям Писарев предпочитал «живые факты», которые обращают внимание человека на трезвую правду жизни, освобождая его разум от оков рутинного фразерства и способствуя формированию позитивного научного миропонимания. Отдавая предпочтение индуктивному методу, он впадал порой в упрощенный эмпиризм, подчеркивая, что именно опыт, экспериментальные данные являются «великим орудием» в достижении истины. «Кто сам наблюдает, тот и знает», — утверждал Писарев. Это он объясняет не только тем, что «опыт бьет в глаза и насильственно втирается в сознание», а и тем, что ничто так не прочно, как «твердая почва положительных фактов». К тому же один и тот же факт можно толковать по-разному в зависимости от уровня развития науки. Интерпретация меняется, «слова и иллюзии гибнут — факты остаются». Следовательно, факт «сам по себе» важнее его теоретического истолкования. Такое резкое подчеркивание Писаревым значения факта объясняется не только стремлением опровергнуть спекулятивные системы, опирающиеся на авторитет положений, не допускающих проверки опытом, но и отчасти влиянием «вульгарного» материализма и позитивизма. Однако в целом Писарев отнюдь не исходит из позиций сторонников «ползучего» эмпиризма. «Что можно рассмотреть микроскопом и разложить химическим анализом, то рассматривается и разлагается; что недоступно непосредственному исследованию, — говорил он, — то наблюдается через сближение фактов подобно тому, как в алгебраических уравнениях неизвестная величина определяется по известным» (7, стр. 281). В статье «Льюис и Гексли» он прямо говорил о необходимости «вырабатывать индуктивный и дедуктивный метод» для более глубокого изучения явлений природы. Да и очевидность Писарев называл «единственным ручательством действительности» только в том случае, когда речь шла о сугубо философской области, где он хотел резко противопоставить взглядам противника преимущество реального мышления.
Полемизируя с Лавровым, он говорил: «Я все основываю на непосредственном чувстве; Лавров строит все на размышлении и на системе; я требую от философии осязательных результатов; Лавров довольствуется бесцельным движением мысли в сфере формальной логики. Я считаю очевидность полнейшим и единственным ручательством действительности; Лавров придает важное значение диалектическим доказательствам, спрашивает о сущности вещей и говорит… что она существует как-то независимо от явления» (13, стр. 368–369).
Причина некоторой недооценки Писаревым теоретического мышления была исторически обусловлена, она являлась реакцией его на натурфилософию с ее поспешным стремлением к «конечным выводам» об основных началах бытия и конечной цели природы и активным оперированием смутным понятием «жизненной силы», применяемым обычно там, где кончалось исследование и где надо было сказать «не знаю». Это приводило к вымыслу в теоретических обоснованиях и породило самые невероятные представления об окружающем.
Отвергая метафизические, ультраотвлеченные теории, связанные узами родства с теологией, Писарев не был противником теории вообще. Высоко ценя разум, веря в его необъятные возможности, он понимал роль теоретического мышления в процессе познания и выступал за объединение опытного эмпирического познания с абстрактным мышлением. Писарев высказывался против тех представителей науки, которые могут проводить сложнейшие эксперименты, но не способны глубоко осмыслить уже имеющийся набор фактов, в то время как ученые, умеющие улавливать закономерности и связи наблюдаемых явлений, «вырывают у природы одну тайну за другой… прокладывают человеческой мысли новые дороги». Процесс познания представлялся ему не триумфальным шествием критической мысли над поверженным умозрением, а долгой и упорной борьбой, наиболее действенным орудием которой должна быть логика фактов. Он говорил, что маги искали таких заклинаний, посредством которых можно было бы держать силы природы в повиновении. Они инстинктивно чувствовали силу человека и правильно видели ее в разуме. Но они «одним прыжком хотели вскочить на ту лестницу, по которой приходится идти медленно, отдыхая на каждой ступеньке и тщательно ощупывая следующие ступеньки, чтобы не оступиться и не полететь вниз». Маги хотели отгадать и одним «магическим словом или обрядом» достигнуть того, что наука достигает «путем долговременных и бесчисленных опытов» (7, стр. 319).