Писательские дачи. Рисунки по памяти
Шрифт:
Отныне довеки, вовеки повеки
Аминь».
Сейчас Лена с Женей сидят на бревнышке перед домом, почти касаясь друг друга головами, и что-то горячо обсуждают. Явно не устное народное творчество. А я — в доме за столом, заваленном тетрадями, переписываю собранный материал. В соседней комнате, отделенной ситцевой занавеской, тихонько «бесёдуют» Екатерина Александровна и хозяйка. Только что прошел сильный дождь. Теперь солнце, и над Салм-озером — радуга. Вода волшебного, зеленовато-сиреневого цвета. В ней купаются и кричат чайки.
Завтра мы уходим на Кен-озеро. Там,
Все-таки странная эта Екатерина Александровна. Со своим длинным, унылым лицом, плоской фигурой, пучком серых волос на затылке, дотошная, скучная до оскомины — типичная старая дева, которой не повезло в жизни. Всё, о чем она с нами говорит, — незначительно и приземленно. Например, обсуждали прошлогоднюю поездку в Суздаль, восхищались Суздальской архитектурой, а Екатерина Александровна вспомнила только, что потеряла в Суздале зонтик.
— Главное, я прекрасно помню, где я его оставила, но было уже поздно возвращаться — ждал автобус.
Любит рассказывать про свою кошку Мотьку, оставленную под присмотр соседки.
— Когда Мотька говорит «мяу» — значит, она чем-то недовольна. А когда она говорит «мурр» — я уж знаю, ей хочется, чтобы я ее приласкала.
Так-то она хорошая тетка, хозяйственная, ловко управляется с чугунами, ухватом, кочергой. Не допускает, чтобы мы ходили голодными или перекусившими хлебом с молоком. Придешь после работы или после купания, а она стоит у печи, ворочает ухватом, сковородником, готовит уху невероятной вкусноты или жарит омлет. Сразу располагает к себе деревенских бабок. Без особых усилий собирает в одной деревне материала больше, чем мы в нескольких. А главное — она ничем не стесняет нашу свободу, следит только, чтобы мы были сыты и не промочили ноги. Такая добрая нянюшка, ничем, казалось, не способная удивить.
И все же удивила.
В пасмурный теплый вечер мы с Леной и Женей пошли купаться. Озеро было покрыто рябью и тускло поблескивало, как рыбья чешуя.
— Что-то неохота лезть, — сказал Женя.
— А там уже кто-то плавает, — заметила Лена.
— Где?
— Вон!
Пловец был далеко. Приближаясь к берегу, он резал воду ровно, как по линеечке. Нырял, подолгу не появлялся, выныривал, снова плыл все тем же безукоризненным кролем, переворачивался на спину, бил по воде ногами, взбивая белую пену.
— Неужели кто-то из аборигенов? — удивился Женя.
— Ну да! Дед Федосей! — поддержала я.
— По-моему, это Екатерина Александровна, — сказала Лена.
Да, это была она. Достигнув отмели, встала по пояс в воде, сняла резиновую купальную шапочку, пощупала жидкий пучок на затылке. На ходу, все еще глубоко дыша, улыбнулась нам, и — куда девались ее постность и унылость? Даже ямочки на щеках появились. Мы вдруг словно увидели ее такой, какой она была когда-то в молодости, без этой затаенной горечи в опущенных кончиках губ.
Но сказала в обычной своей скучной манере:
— Дно хорошее, песчаное.
— Как вы здорово плаваете, Екатерина Александровна! — восхитилась Лена.
— Я ведь выросла на Волге, — ответила она.
Подняла прижатые камнем полотенце, халат и ушла за большую белую морену переодеваться.
А через полчаса с обычным своим тихим старанием томила в печке грибы в молоке на ужин и рассказывала, что готовить грибы таким способом ее научила какая-то монашка и что в избе, где они ночевали, было чрезвычайно много клопов.
…Радуга над озером давно исчезла, вода приобрела серый с проблесками вечерний цвет. Период белых ночей заканчивался. Смутный, сумеречный свет, глядящий в маленькое окно, был еще не ночной, однако карандашные строки в тетради почти не различимы, впору зажигать керосиновую лампу. Но я не зажигала. Хотелось проникнуться ощущением этих сумерек — последних признаков уходящих белых ночей.
За занавеской Екатерина Александровна полушепотом о чем-то рассказывала хозяйке. Речь шла о каком-то лагере под городом Канском, о дочке Танюше, которой было всего восемнадцать лет, о муже, ученом, который откуда-то не вернулся, о враче по фамилии Зеков или Зекин, который ее спас в лагере от смерти, о каких-то запросах, поисках, отказах…
Хозяйка ахала и вздыхала. А в моем изуродованном советской идеологией воображении, как в перевернутой реальности, представлялся какой-то пионерский лагерь под Канском, где дочка Танюша работала пионервожатой, и к ней на родительский день приехала Екатерина Александровна и заболела, и ее спас доктор Зеков или Зекин. А ученый муж пропал без вести на войне, и вот теперь она его ищет, шлет запросы.
Я решила, что Екатерина Александровна всё это придумала, что она купается в собственных фантазиях, как тогда купалась в озере. Это показалось мне забавным, и, вернувшись в Москву, я написала рассказ про старую деву, которая от душевного одиночества придумала себе мужа и дочку, а у самой нет никого, кроме капризной кошки Муськи.
Мне до сих пор стыдно за тот рассказ.
Сейчас даже не верится, что я могла так ничего не понять. Хотя о многом уже знала. Видно, вбитые с детства догмы все еще действовали, и я продолжала воспринимать действительность сквозь развевающиеся красные знамена Октября.
Только полгода спустя я поняла, о чем говорила с хозяйкой Екатерина Александровна.
Мы тогда возвращались в Москву из зимней фольклорной экспедиции, снова в сопровождении Эрны Васильевны и Екатерины Александровны. Ждали поезда на вокзале в городе Иваново. В зал ожидания вошли трое военных с повязками на рукавах и направились к нам. Может, группа непривычно по тем временам одетых горластых девчат в брюках и шапках-ушанках, юноша китаец, оберегающий громадный магнитофон, — показалась им подозрительной. Эрна Васильевна протянула свой паспорт, объяснила, кто мы такие. Старший вернул паспорт, козырнул, и патруль удалился, а мы еще веселее загорланили. И вдруг Екатерина Александровна побледнела и схватилась за сердце. Эрна Васильевна торопливо достала из сумочки валидол и протянула ей таблетку. Та положила ее в рот и, пробормотав: «Ничего, ничего…», поднялась и вышла из здания вокзала.
Эрна Васильевна, глядя ее вслед, с сочувствием произнесла:
— Она десять лет отсидела, бедная. Мужа расстреляли, дочка единственная погибла в лагере.
Словно приоткрылась бездна, и оттуда дохнуло черным горем.
Господи, какая же я дура.
Между Леной и Женей на моих глазах зарождается чувство. Лена явно борется с собой, но чувство побеждает. С каждым днем оно принимает все более отчетливые формы. Лена смотрит на Женю с восторгом — необычность его взглядов, парадоксальность суждений ее поражают и даже порой возмущают, но он умеет так четко и убедительно обосновать свою мысль, что ей его не переспорить. Да просто ее тянет к нему. А он, кажется, покорен ее восхищением, и все больше его колючий взгляд смягчается, когда он смотрит на Лену. Худенький, невысокий, с шапкой всегда всклокоченных волос, он за время наших путешествий загорел, окреп, самоутвердился, и неказистость куда-то девалась. Клетчатая шейная косынка ему очень идет, придает стиляжный вид, и юмор откуда-то появился.