Письмоносец
Шрифт:
— Да, это была я, — шепчет Лэрке, и на глаза у нее наворачиваются слезы.
Теперь Каспар просто лежит на диване и слушает. В комнате темно, это хорошо. Он накрывает лицо подушкой, как будто его тут нет. Он всегда так поступает, когда хочет, чтобы друзья рассказали ему всю правду. Каспар ровно дышит, хотя все тело у него болит.
Лэрке располагает к нему еще и то, что он — почтальон.
— Почтальон — он как запечатанное письмо, — говорит Каспар.
— Тогда я тебе расскажу всю эту историю, — говорит она, — даже то, о чем не писали в журналах.
Она просовывает руку под свой лиловый халат, поправляет
— Я начала учиться играть на блокфлейте в школе вместе со всеми. Звучало это отвратительно, слуха ни у кого не было. После школы я садилась у окна и играла сама. Я наслаждалась своими чистыми звуками, а в хорошую погоду я играла перед раскрытым окном. Однажды весной мне откликнулась птица, и мы в течение пяти волшебных минут играли дуэтом. В этот день я окончательно решила стать флейтисткой. Когда я по дороге из школы проходила мимо городского концертного зала, я мечтала когда-нибудь оказаться там на сцене.
Учитель музыки считал, что мне лучше учиться играть на пианино, но родители были за флейту, «потому что ее ты можешь брать с собой куда угодно», как они сказали. Эта флейта была моя собственная, на ней были отпечатки моих зубов. Но ее все равно пришлось заменить на поперечную флейту, когда со мной стала заниматься новая учительница. Она плохо слышала и всегда садилась очень близко ко мне, когда слушала мою игру. У нее был с собой маленький платочек, чтобы вытирать щеки, когда у меня из флейты летели брызги. Тогда я вечно напускала слюней в инструмент.
Я выступала на школьных концертах и участвовала в конкурсах, и мои родители решили, что на этом можно остановиться. Им просто хотелось, чтоб у меня было хорошее хобби. Мама выращивала орхидеи, а отец занимался резьбой по дереву. А я пошла по другой дороге и продолжила играть. На самом деле я занималась со своей учительницей чаще, чем думали родители. Она давала мне уроки бесплатно, потому что у меня был талант.
Лэрке ненадолго замолкает и смотрит перед собой. Она плотнее запахивает халат.
— В какой-то момент родители исчезли из поля зрения и превратились в зыбкий туман. Мне нравился резкий свет прожекторов, я купалась в нем и сияла. У меня появился новый учитель, он скорректировал мою технику, и я обожала его до дрожи. Он сказал, что упражняться по десять часов в день для меня недостаточно. В тот же год я поступила в консерваторию. Но там я особенно ни с кем не общалась, потому что уже тогда давала по сто концертов в год.
Лэрке окидывает комнату взглядом. Хотя ставни закрыты, сквозь узкие щелки просачивается свет. Ставни похожи на плавающие в воздухе черные квадраты.
— Все началось в один день, когда я устала. Я с самого утра отрабатывала новую технику дыхания, а в тот же вечер мне предстояло впервые в жизни выступать в концертном зале — в том самом, где я мечтала выступить в детстве. Зал был набит битком, была середина лета и страшная жара. Я всегда любила далекий гул приглушенного кашля, шуршания конфетных фантиков и публики, пересаживающейся взад-вперед. Но в тот день свет прожектора изменился. Ощущение было такое, как будто потолок раскрылся и оттуда выплыло странное белое солнце. Оно жгло как раскаленные добела угли и резало глаза как ножи. И вот тут-то все и случилось, Каспар. Я упала в обморок, я попробовала вдохнуть глубоко, до самого живота, как
Каким-то образом мне удалось выползти обратно и забрать цветы. Я ничего не сделала до конца, а мне все равно аплодировали. Я ничего не могла понять.
— В тот вечер что-то такое было в новостях, — вспомнил Каспар, — а на следующий день девочки во дворе играли «во флейтистку, которая упала в обморок», как они это называли. Одна влезала на скамейку и нарочно падала вперед с закрытыми глазами. А кто-нибудь из остальных должен был успеть подхватить ее раньше, чем другие.
— Да уж, они там развлекались на славу, — бурчит Лэрке, стискивает зубы и отводит глаза.
— Я отменила несколько следующих концертов, но когда я вернулась на сцену, все было не так, как прежде. Я просто не могла без содрогания думать о том, что мне будут аплодировать. А мне хлопали: и когда я входила, и когда выходила, и когда мне вручали цветы, и когда падала в обморок. Откуда мне было знать: вдруг моя музыка сама по себе им не нравилась? Я попросила дирижера сказать публике, чтоб они не хлопали. Он отнесся к этому с пониманием и попросил народ сидеть тихо и, если им понравилась музыка, просто улыбаться. Но публика все равно хлопала: они подумали, что дирижер меня не любит.
Когда я после концерта сидела в гримерке и смывала грим, я поняла, что с этим уже ничего не поделаешь. Люди уж так запрограммированы. Когда отзвучала музыка, которая обнажила их чувства, они не могут вынести тишины. Ведь они все такие ранимые, как грудные дети, и незрелые, как подростки. Стоя на сцене, я открывала им свою душу, а им бы и в голову не пришло открыть мне свою. Мы с ними никогда не смогли бы быть на равных.
Лэрке приносит стакан воды, она с тревогой смотрит на Каспара, а он закрывает глаза от ее взгляда. Так лучше.
— Когда я стояла на сцене, я исчезала, — шепчет она, — сперва меня поджаривали на медленном огне прожекторов, а потом меня пожирала публика. Я сходила к психологу, и он посоветовал мне представлять, что люди в зале голые. И вот я стояла на сцене с флейтой в губах и представляла себе, что публика — один огромный розовый пузырящийся кусок мяса. Это немножко помогло, но моя фантазия понеслась без колес. По давней традиции некоторым самым преданным поклонникам, если у них были с собой розы, разрешалось после концерта зайти в гримерку. Я ничего не имела против, просто на какое-то время после выступления оставалась в гриме и в концертном платье. Но если раньше мы обсуждали музыку — теперь я стала набрасываться на них. Я занималась любовью с мужчинами и с женщинами. Потом мы никогда об этом не говорили, но мне стало чуть-чуть легче. Если на сцене все равно приходится обнажаться, почему бы не пойти до конца?