Плач домбры
Шрифт:
Два года, как Хабрау вернулся из Самарканда, он уже снова обжился на родной земле. И горести вроде бы поутихли, и к одиночеству своему привык. Душа мается, и вдохновение не дает покоя. Горе порабощенной страны, ненависть парней, взятых в Орду заложниками, горе юных цветущих девушек, угоняемых в гаремы богатых ногаев, — все в его сердце. Кажется, запоет он, и польются слова проклятия баскакам и ясачникам. Но язык словно на замке, где же ключ?
В этот раз дорога ему выпала спокойная, доехал он без всяких происшествий. Но судьба Хабрау, щедрая,
Хабрау вброд пересек Сакмару, пустил коня шагом вдоль берега. Вдруг он услышал песню. Пела женщина. Чем-то встревожила его эта песня, что-то знакомое почудилось в мелодии, которую приносили порывы ветра, и, забыв, куда и зачем едет, он, словно батыр, которого заворожил курай шайтана, повернул коня в поисках того родника, откуда лилась песня. Раздвинул осторожно тальник — вот он, глазок родника! Певучая усергенская девушка, мерно водя рукой, полощет вытянувшееся по течению белье и поет, забыв обо всем на свете.
Хабрау чуть не вскрикнул от удивления — девушка пела его песню!
Песня смолкла.
— Здравствуй, красавица! — сказал джигит и спрыгнул с коня.
Девушка вздрогнула, испуганно оглянулась назад. Увидев незнакомого человека при оружии и с конем в поводу, выпустила трепещущую в струях холстину и, метнувшись от берега, застыла на месте. От страха ли, от стыда ли глаза стали круглыми, светлое лицо покраснело, как луна на восходе.
А Хабрау, удивляясь ее красоте, сказал первое, что за язык зацепилось:
— Думал, что за ранний соловей, а это девушка Голубого Волка такая певучая…
Та же, видимо, по шутливому разговору парня поняла, что никакая опасность не грозит. Одернула одежду, поправила платок.
— Я тебя не узнаю, агай, — сказала она, глядя ему прямо в глаза. — Если в наше кочевье едешь, так поезжай, с пути не сворачивай, к мужчинам ступай… Чем девушек пугать. — И подняла лежавший на берегу валек.
— Ухожу, ухожу, красавица, — засмеялся Хабрау. — Не ушел бы, да оружие твое напугало меня.
Он на коне въехал в воду, отцепил зацепившуюся за ствол ивы длинную холстину и, подавая девушке, сказал:
— Не ходи одна, еще украдет кто-нибудь.
Тонкие брови ее сердито сомкнулись над закрывающим лицо краем платка, но глаза смеялись.
Что за диво? Красота незнакомой девушки, певучий ее голос, сдержанный разговор, настороженная готовность вмиг, как чуткая косуля, сорваться с места, скрыться, а не скроется — так защитить себя… все так и стояло перед глазами. И день посветлел, и небо поднялось еще выше, и все невеселые мысли, и печаль в душе сэсэна ушли куда-то. Едет, и, как солнечный блик, бродит по лицу улыбка. А сам невольно обернется и посмотрит назад, проедет немного и опять обернется и радостным взглядом обежит ровную стену тальника. И все слушает, не послышится ли песня опять?
Нет, больше песня не слышалась, но все вошло в сердце —
Йылкыбай встретил его радостно, как долгожданного сына, не знал, куда посадить. За легкой трапезой долго, подробно расспрашивал о делах кипчакского племени, радовался, что друзья, знакомые живы-здоровы, а тех, кто ушел в мир иной, поминал добрым словом.
Йылкыбай-йырау ростом небольшой, телом сухощав, самый обычный с виду человек. И часто поглаживает реденькую бороду, как поглаживал бы ее любой старик из кочевья Хабрау, порою и слезы навернутся на глаза. Парня даже сомнение взяло: «Может, я не к йырау, а к какому-то другому Йылкыбаю попал?»
Но тут Йылкыбай взял домбру, провел пальцами по струнам. Хабрау еще грешную свою мысль не додумал, как домбра заговорила.
И опять мелодия показалась молодому сэсэну знакомой. Так ведь… Это он, Хабрау, сочинил ее. Что же это? А может… это и не его мелодия, может, услышал когда-то, а потом вспомнил, посчитал своей и, сам того не зная, повторил мелодию йылкыбая, только чуть изменив ее? Стыд, вот стыд-то какой… И девушка пела эту песню. А он еще порадовался: вот, дескать, даже сюда дошла моя песня! Безумный!..
Лицо словно пламя лизнуло, он поник головой. А домбра звенит, домбра печалится. Но знакомую мелодию Йылкыбай ведет по-иному, больше в ней задора, больше страсти. Вся стать Йылкыбая, весь его вид, вызвавшие поначалу разочарование Хабрау, изменились до неузнаваемости. Мохнатые брови сошлись, искры мечутся в глазах, и даже плечи раздались вширь. А тело то склонится над домброй, то распрямится гордо; как быстрые птицы, летают руки, глазом не уследишь.
— Афарин, отец! — сказал он, одолев стыд, когда тот закончил играть.
— Нет, йырау, это тебе спасибо. Узнал, наверное, свою песню? Наши джигиты запомнили и к себе в кочевья привезли. Очень уж мне по душе пришлась.
— А я-то подумал…
— Я немного изменил, не обижайся…
Хабрау не знал, что и сказать, только радостно улыбнулся ему. Снова рядом сидел маленький сухонький старичок с редкой бородкой и мягкими быстрыми глазами, но Хабрау уже видел, какая в нем могучая сила.
Посидели, еще поговорили, потом старик дал ему джигита в сопровождение и сказал:
— Старики — народ многословный, утомил я тебя, ступай, сынок, прогуляйся, наше житье-бытье посмотри.
Когда Хабрау, обойдя кочевье, снова вернулся в юрту, день уже клонился к вечеру. Джигиту, который водил его по кочевью, о встрече на берегу Сакмары он и словом не обмолвился, однако, сам себе удивляясь, все время поглядывал по сторонам, не покажется ли та девушка, но нигде ее не заметил. Наперед не загадывал. Что будет, то и будет. К добру ли, к худу ли, но красивая усергенская девушка уже заронила ему в душу огненный уголек.