Плач домбры
Шрифт:
— Подожди-ка, ты же не к военному ремеслу готовился. Хотел все силы науке и просвещению отдать…
— Эх, Хабрау, да ты и сам, как я полагал, не стал ни муллой, ни ученым! Смотрю, даже домбру свою оставил, на государственную службу пошел. Нет, не может, видно, человек жить как он хочет… Я готовил законы, чтобы улучшить правление в разных областях нашего государства, в разных вилайетах, пекся о культуре и просвещении. Но… — Нормурад помолчал, как бы прикидывая, говорить или нет, прислушался к окружающей их тишине. — Но дали понять, что время для своих замыслов я выбрал неудачное. Так что теперь я в помощниках у историка Шарафутдина. Пишем историю войны.
Когда Хабрау стал расспрашивать
— Уже лет шесть, — тихо сказал он, — как незабвенный Миркасим Айдын ушел из этого неправедного мира.
— Совсем еще молодой! Какая же болезнь его… так…
— Тогда еще, при тебе, его выслали из Самарканда. А в Астрабаде держали в сыром зиндане. Самые знаменитые, самые влиятельные ученые и поэты написали на имя великого эмира прошение, чтобы Миркасима вернули в Самарканд. Дать-то согласие эмир дал, но поэт в сырых камнях уже застудил грудь, когда вернулся — лицо было желтым, как шафран.
— Эх, поэт, бедная бессчастная душа!.. — горестно покачал головой Хабрау.
— Да, Хабрау-друг, счастье не открыло ему своего лика. Болезнь-то болезнью… Душа у него подломилась, рухнули золотые опоры. Тонко чувствовал, и сердце у него было чистое. А за каждым его шагом следили соглядатаи. Тяжело переживал, что уже не может творить. Стал пить… И, проклиная жестокую судьбу, во всем широком мире не найдя душе приюта, наложил на себя руки. Повесился…
Голова Хабрау дернулась, как от удара. Стиснув зубы, он смотрел, как почти уже затухший костер перед ним на глазах наполняется алым жаром. И лишь когда померкло снова, он смог сказать хоть что-то.
Грустная беседа — тихие слова и горестное молчание — двух сердечных, случайно встретившихся друзей, уже на всю жизнь распрощавшихся когда-то, длилась, пока желтый рассвет не осветил небо на восходе.
Хабрау сетовал на то, что и надежды, которые измученная башкирская земля связывала с царем Тимуром, вот-вот рухнут.
Нормурад рассказывал о том, какая шла в Мавераннахре борьба за власть между городскими богатеями и верхушкой кочевых племен и как он сам из-за этих распрей распрощался с мечтами юности. Оказывается, если хочешь, чтобы имя твое было в чести, добро в сохранности, а семья в благополучии, будь всегда у великого эмира на глазах, ходи с ним во все его походы. Тогда и свою долю военной добычи получишь, и как государственный служащий, заслужив доверие, можешь войти в самое ближайшее окружение владыки. И с тех пор как больной, состарившийся его отец ушел с воинской службы на покой, пришлось на службу к эмиру идти Нормураду. Потому что их род из городских, а возле Тимура набирает силу кочевая знать.
Посольскую миссию Юлыша и Хабрау Нормурад одобрил, хотя и дал понять, что на эмира больших надежд возлагать не следует. Однако будет лучше, если башкиры выставят войско против Тохтамыша, это им зачтется. В этом с сардаром он был согласен.
— Видишь, и Зухра[38] взошла. Добрая примета. Пусть она будет предвестницей исполнения ваших надежд!
Случайная эта встреча оставила в сердце сэсэна глубокую печаль. И две струи в этой печали. Одна — о гибели Миркасима, о разбитых надеждах юности Нормурада. Другая — по уходящей жизни: время течет, время безостановочно, благие цели так же далеки, как та утренняя звезда.
Но черная тягучая тоска, которая пригнула головы послов, — о многострадальной родине. Повелитель Вселенной не захотел, чтобы Богара стал ханом. Значит, образование независимого государства на башкирской земле считает шагом, противоречащим политике Мавераннахра. Если, вопреки его воле, все же поднять Богару на белой кошме, свирепый владыка
В смятении, с тревогой в душе вернулись Юлыш и Хабрау из ставки Тимура. Выслушав их речи, Богара тоже поначалу растерялся. Весть о том, что Айсуак оставлен заложником, отдалась острой болью в сердце. Но от замысла своего, который обдумывал долгими бессонными ночами, отказаться он уже не мог. Все, что лелеял в мыслях, скрывая даже от самых близких людей, давно стало явью для него. Великое государство башкир, ханская власть — вот они, совсем рядом! Протяни руки — и все твое. Потому и обиду на Тимура, и боль за сына он спрятал глубоко в себе.
— Хорошо, дальше будет видно, — резким голосом сказал бей. — Пока вас не было, численность войска дошла до пятнадцати тысяч и все еще растет. Обдумаем. — Он помолчал, собираясь с мыслями. — А теперь пора начать боевые учения. Юлыш, брат мой, нет тебе отдыха, с завтрашнего дня все дела войска бери в свои руки…
15
Широкая, раскинувшаяся меж Сакмарой и Яиком степь нежится в лучах нежаркого солнца. Только начало лета. Трава еще не вытоптана. Еще не долетело сюда горячее дыхание Дешти-Кипчака. И не скоро выгорит степь и станет бурой, как шкура гнедой кобылицы. А пока раскинь стада на этом приволье, и пусть пасутся они, щиплют молодую травку всласть.
Но кругом, сколько видит глаз, ни юрты, ни косяка лошадей или стада коров. Колышется на легком ветру трава. Ручейки и лужи, оставшиеся от вешних вод, посверкивают, как зеркальца. И ни единой живой души, только протянется порою в небе птичья стая, пробежит, чуть шелестя густой травой, на свой маленький промысел суслик.
На гребне высокого холма стоит всадник и недоуменно смотрит по сторонам. Удивительно, земли кара-кипчаков, исконные их кочевья, пусты, как в первый день творения. Всадник, ладонью затенив глаза от прямых лучей солнца, выворачиваясь в седле, прошел глазами весь окоем. Взгляд его обшаривает все холмы и низовья, хоть бы какая-нибудь черная точка, хоть шалашик или кибитка, хоть бы дымок, хоть бы признак чего-то живого — ничего.
Всадник, плечистый парень лет двадцати, развязал кожаный шлем на голове, потер запотевшие лоб и шею, расстегнув рубашку, подставил грудь ветру. Еще раз удивленно огляделся по сторонам и, завернув лошадь, на рысце затрусил к северу, в сторону Сакмары.
Когда впереди показался невысокий дубняк, джигит проверил саблю на поясе, повесил камчу на луку седла и ослабил повод. Случись что, мощный, с длинным туловищем каурый жеребец, не дожидаясь понукания или рывка повода, сам возьмет направление и по толчку пятки в ребро поймет, чего хочет всадник. Каурый — боевой конь, волю хозяина чует сразу — идти тихо, осторожным шагом или же пуститься во весь опор.
Но их, всадника и коня, тревога на сей раз была напрасной. Редкий дубняк площадью в три-четыре юрты был виден насквозь. А кругом открытая степь. Всадник, легко вздохнув, чуть улыбнулся, но из осторожности все же объехал дубняк и лишь потом соскочил на землю. И ему, и лошади был нужен отдых.
Степной человек, у которого вся жизнь проходит в седле, прежде всего позаботится о лошади. Вот и джигит, распустив подпруги, снял седло, вынул удила и конец поводьев обмотал вокруг деревца. Оставалось две-три горсти ячменя, он все высыпал каурому. Лишь когда раздался громкий хруст размалываемых зерен, занялся своей трапезой. Вся его еда — черствая лепешка в ладошку величиной и твердый как камень комок курута[39]. Да еще в кожаном мешке теплой воды два глотка. Но даже этой скудной пищи не доел, сон смежил глаза, и он прислонился к дереву.