Плач домбры
Шрифт:
— Мама! Мы пришли! — сказал Хайбулла. Алтынсес прикрыла ему рот ладонью:
— Не кричи! Разбудишь.
Но было тихо. Хайбулла обошел всю избу.
— Никого. Мы одни, — голос его дрогнул.
— Все равно не шуми! — рассердилась Алтынсес. И откинула протянутую руку мужа.
До сих пор не понимает Алтынсес, что творилось с ней в тот вечер. Боялась? Боялась того тайного, заветного, что должно быть только между мужем и женой, того, что теперь войдет в ее жизнь? Наверное, и это. И другой был страх, еще страшнее. Оттого, что на ее счастливую и большую,
Проснувшись, она увидела, что лежит на руке Хайбуллы, распустившиеся косы наполовину закрыли его лицо. Она прильнула всем телом к нему, в одну ночь ставшему таким близким, дороже собственной души, и боялась шевельнуться. Шелохнется — и проснется Хайбулла, и оборвется сладкий сон. Вот так поменялась жизнь, разом и вся.
Ясно на душе, все страхи ушли в осадок, но порой толкнется что-то в груди, взметнутся они, замутят радость и снова осядут. Вот ведь: и постель — другая, и тиканье часов — другое, и птичий гомон во дворе — другой, во всем какая-то грусть. Почему же? Ведь по любви и согласию вошла в этот дом…
Казалось, только на то мгновение тогда, в то утро, и проснулась она. Оставшиеся дни снова пошли будто во сне.
…Увез Хайбуллу поезд, из глаз пропал, а она не верила, что уже все, осталась одна. И когда на перроне стояла, вслед смотрела, и когда назад двенадцать километров шла, все ждала чего-то еще. Озиралась по сторонам, будто удивлялась чему-то, назад оглядывалась. Все казалось, что вот из тени молодого березняка или на пологом склоне красноватых холмов покажется Хайбулла. Никого. Над головой густели, наливаясь по краям багровым пламенем, стягивались черные тяжелые облака. Тихо. Пусто. Душа, словно полая тростинка на ветру, тянула и тянула тоскливую песню, безымянную, бесконечную…
Так, без дум, без чувств шагала Алтынсес и то и дело оглядывалась назад. Никак не могла поверить, что в огромном открытом мире под накатом разворотившей все небо бури она теперь одна. Неделимая доля души, муж Хайбулла — почему он должен был уехать? Зачем сошлись, коли нужно было расстаться? Вот и нет Хайбуллы. Теперь и солнце потускнело, и земля померкла, и гроза, что нагоняла сзади, страшна.
До аула оставалось километра два. Алтынсес шла опустив голову, но вдруг, почуяв что-то, медленно обернулась и круто стала. На далеком повороте, почти сливаясь с дорогой, темнела какая-то точка. Она приближалась, росла и превратилась в фигуру солдата. Алтынсес стояла, смотрела, шевельнуться не могла, руки-ноги словно заговором каким сковало. Ни обратно броситься, ни дальше своей дорогой побрести.
А он все приближался. Уже были видны выцветшая гимнастерка, серая шинель, свернутая хомутом, через плечо перекинутая, и, кажется, небольшая котомка за спиной. Блеснули медали на груди.
Что-то холодное коснулось сердца Алтынсес. «Нет, нет! Не надо!» — повторяла она про себя, а сама всем телом рвалась туда, к солдату. Это ошибка. Страшная ошибка!
Так,
Она бежала и, чем ближе, тем яснее видела, что это не Хайбулла. Но остановиться уже не могла. Бежала, пустой надежде, глупой радости своей назло бежала. Платок слетел с головы, косы, как две золотые молнии, в спину подстегивали.
Задохнувшись, прижав руки к груди, стала она перед солдатом. Остановился и он. Снял пилотку, вытер вспотевший лоб, шею. Смотрел, будто узнавал и не узнавал, потом взглянул на косы и спросил неуверенно:
— Уж не Малика ли ты, Гайнислама-агая дочка? — И улыбнулся. — Не узнать тебя.
— Ох, Сынтимер-агай! Думала — Хайбулла… — она все еще не могла перевести дыхания.
— Вот оно что! Хайбуллу, значит, ждешь? — усмехнулся Сынтимер.
— Он уехал, Сынтимер-агай. Месяц пробыл и уехал. Сегодня… Только проводила.
— Э-э, красавица! Только проводила — скоро не жди.
Алтынсес понемногу пришла в себя. И впрямь — ведь только-только, три часа назад сел он в поезд. А военный эшелон — это тебе не куштиряковская телега: где захотел, там и слез.
Нет, Алтынсес, бесконечным часам тоски-ожидания только начат счет. Глухие ночи со слезами одиночества, дни, которые принесут надежду и обманут, — все впереди.
Но странно, убедилась, что это не Хайбулла, и смирилось сердце: все так, все взаправду — уехал муж, надолго, далеко, и она одна. А какая еще правда может быть в эту недобрую пору? Он и должен был уехать. Жестоко это, несправедливо, но правда. Оказывается, как бы ни любила Алтынсес, каким бы пустым и темным теперь, в одиночестве, не стал для нее белый свет, — душа-то исподволь, тайком, готовилась к разлуке. Алтынсес поняла это и успокоилась. Приветливо улыбнувшись, она протянула руку:
— Уф, Сынтимер-агай, и напугал ты меня! Я тоже хороша, вместо того чтобы о здоровье спросить… На побывку или насовсем?
Сынтимер кивнул на заправленный за ремень пустой рукав.
От неожиданности Алтынсес зажмурилась даже. Не знала, что сказать. Любое слово будет невпопад. И жалко и страшно. Вспомнила, как весной сорок первого, в год, когда началась война, она впервые начала ходить к реке на вечерние игры, где под заливистую гармонь Сынтимера плясали девушки, — и не удержалась, ткнулась головой солдату в грудь. Но слез не было. Душа полна, как эти тяжелые облака, а глаза сухие.
— Пустяки, — сказал Сынтимер дрогнувшим голосом. — Голова цела…
Ну что за люди эти солдаты! Хайбулла на раненую ногу ни разу не пожаловался, еще и не зажила толком, уехал на фронт, а этот улыбается даже. Господи, и откуда сила, терпение? Ведь не сказочные богатыри, свои куш-тиряковские мальчишки, три года назад еще босиком бегали.
— Ну, красавица, какие в ауле новости? Рассказывай!
— Аул… Все на месте, сено убрали, заскирдовали. В жизни косу в руки не брала, пришлось. Хайбулла научил… Видишь, рожь поспела, скоро жать пойдем… Аул-то на месте…