Плач льва
Шрифт:
— То ты останешься один и будешь топить свое горе в бутылке?
— …
— Знаешь, Артем, нужно смело смотреть в будущее и ничего не бояться. И как ни дико это звучит в данный момент, надо помнить, что жизнь продолжается.
— Я помню.
— Надо помнить, что жизнь продолжается.
— А я забыл. — Артем говорил без вызова, без надрыва, без эмоций, он вообще еле говорил. Последние силы отнимало все: и размыкание губ, и вялое трепыхание языка, и его шарканье по иссохшему небу, и глотки, и вдохи, и звуки, которые каким-то неведомым образом все же складывались в слова и достигали сознания собеседника.
— Ты хоть себя-то не хорони! — Чиновник из Росгосцирка пытался проявлять сочувствие, но от Артема, даже в его опустошенном, ничем не интересующемся состоянии, все равно не мог ускользнуть еле различимый в речи собеседника нажим и отчаянная жажда добиться желаемого любым путем. Не душевное состояние дрессировщика волновало его, не шок, не трагедия, которую пришлось пережить человеку, а пропавший аттракцион мирового уровня, который необходимо восстановить во что бы то ни стало, и сейчас это было возможно провернуть на весьма выгодных условиях для государственной организации. Артем все это понимал, знал заранее, как его будут уговаривать, чем заманивать,
— Работа — это сейчас твое спасение, понимаешь?
— …
— Зверь, он же будто пилюля: действие вроде неосязаемое, но ощутимое.
— …
— А со львами мы поможем, поможем со львами. Тут, знаешь, выбирай, варианты есть, много вариантов. Хочешь, кредит возьми: своих покупай, а мы и поспособствуем, и поручимся. А хочешь, под крылышко государства возвращайся, тогда вообще проблем с животными не возникнет. Для тебя точно артистов найдем. Так что? Как?
— Не ищите.
Артем вышел из кабинета, куда его заставило прийти то уважение, которое он испытывал к любому словосочетанию, в котором встречалось слово «цирк», и впервые за последние два месяца, прошедшие с момента трагедии, задумался о том, куда направить не только свои ноги, но и все последующее существование. Безрезультатная встреча все же подействовала отрезвляюще. Возвращаться в насквозь пропахшую перегаром квартиру, снятую сразу же после трагедии кем-то из сочувствующих, и снова прикладываться к спиртному, заставляющему хотя бы на время утихнуть невыносимую боль, почему-то, вопреки обыкновению, не хотелось. Он стоял на Пушечной возле Росгосцирка и растерянно озирался по сторонам. За шестьдесят дней, проведенных практически в полном беспамятстве, Артем передвигался исключительно по одному и тому же маршруту: кровать — винный магазин — кровать. Не замечал ни наступившей осени, ни дождя, ни слякоти, ни своего отражения в зеркале. Если бы вдруг задержался, замер у какого-нибудь стекла, витрины, то удивился бы, стал оглядываться, искать, что за нелепое, опустившееся создание оттеснило своим видом его — Артема Порошина. Теперь же он недоуменно вглядывался в заплывшее, одутловатое, почти старческое лицо, смотревшее на него сквозь прозрачное стекло автобусной остановки, и никак не мог сообразить, где же находится этот странный, оборванный, нелепый человек, и каким образом ему удается полностью закрывать собой Артема. Возраст мужчины с размытым взглядом Порошин определить бы не смог: сорок, пятьдесят, шестьдесят, но никак не меньше. У тех, кто поживее и помоложе, не должно быть таких дрожащих рук, таких потухших глаз, такого количества седых волос и такой длинной, неухоженной, всклокоченной бороды. Артем поднес руки к лицу. Не должно быть. Но она была: вырастала неотесанной лопатой из его подбородка и загибалась вверх, будто издеваясь, поддразнивая, приглашая своего обладателя полюбоваться тем, в кого он превратился. Мужчина, которому едва исполнилось тридцать пять, походил на древнего, сгорбленного, усталого и потрепанного жизнью, вконец опустившегося пропойцу: одежда висела грязными лохмотьями, одутловатое, отекшее лицо существовало будто отдельно от исхудавшего тела и казалось приклеенным к голове, едва державшейся на тонкой шее. Теперь, когда Артем осознал, что всем увиденным — этим неопрятным и неприятным человеком — является он сам, ему захотелось как можно быстрее отвести взгляд. Захотелось исчезнуть, убежать, ускользнуть и от этого дома, и с этой улицы, и из этого города, а лучше — сразу из этой никчемной и теперь совершенно обесценившейся жизни. Но он все стоял, и продолжал смотреть, и сверлил себя взглядом, будто пытался испепелить, сжечь свое отражение, скрыть его от людских глаз. А глаз было немало: центр столицы, в двух шагах — Лубянская площадь, туристы, школьники, администрация президента: город бурлит, проносясь мимо. И то и дело кто-нибудь из спешащих по своим делам бросает взгляд на застывшего у остановки человека: взгляд равнодушный, взгляд любопытный, но чаще брезгливый, осуждающий, придирчивый, неприязненный. Вообще-то Артему плевать на их неприязнь. Да кто они все такие, чтобы осуждать, брезговать, придираться? Так, случайные прохожие, любители антиквариата и экслибриса. Идите, глазейте на старину, поглощайте искусство, обогащайтесь духовно, а я не экспонат в музее, и незачем меня рассматривать, да и сокровищ в ваши души подобное созерцание не принесет.
Артем доволен: ловко он отделал всех этих воротящих от него носы, заносчивых и высокомерных гордецов, обходящих его стороной, оборачивающихся и качающих головами. Он бы раньше тоже отпустил какой-нибудь неуловимый жест в сторону того юнца со слипшимися дредами до пояса или в адрес девицы, ковыляющей, будто колода, на двенадцатисантиметровых шпильках, или покосился бы на двух достопочтенных дам в одинаково безликих серых пальто. Женщины аккуратно обошли его, и одна из них, едва глянув в сторону Артема, стала что-то быстро-быстро и очень сокрушенно шептать на ухо спутнице. Вот они остановились у соседнего здания, в последний раз обернулись, опять пошушукались и исчезли в подъезде.
«Подумаешь, барыни! У самих ни кожи, ни рожи, ни модной одежды, ни лоска, ни шарма, а туда же: посплетничать, поехидничать, покривляться. И чего привязались? Шли по своим делам, и шли бы дальше. А куда, кстати, они направились?» Артем злился. И то ли от этой неожиданно охватившей его необъяснимой ярости, то ли просто вдогонку своим мыслям он оторвался наконец от стекла и подошел к двери, за которой минуту назад скрылись его «обидчицы». «Дом учителя» — прочитал он на скромной табличке и устыдился: краска залила лицо, пульс участился, глаза потупились. «Да, увидели бы тебя сейчас, друг мой, твои педагоги. Они бы еще не так посмотрели. Что? Осуждают тебя? А ведь правильно делают. Посмотри на себя: жалкое отребье, никчемный алкаш, и больше никто. Да как только с тобой разговаривать стали в «Росгосцирке». А еще ведь и уговаривали, и просили, и привилегиями завлекали. Смешно, ей-богу! Они что там все, с ума посходили?! Глаз у них нет, что ли? Кому они собираются львов покупать? Неужели не понимают, не видят, что нет больше Артема Порошина? Был, да весь вышел, вытек без остатка, растворился. Они думают, что я заспиртован, забальзамирован, заморожен, что несколько нехитрых манипуляций (салон, солярий, санаторий) вернут былой лоск? Ну, лоск, может быть, и вернут, а в чувства не приведут, нет. В чувства можно привести того, у которого они есть, а у меня что? Так, капелька злости, щепотка стыда и бочка горечи, а другого ничего нет, все вытекло одним бешеным напором, не оставив ни одного живительного глотка».
Артем был абсолютно трезвым, но шел, пошатываясь, уже не обращая ни на кого внимания, не интересуясь реакцией окружающих на свой неопрятный вид. Мысли путались, танцевали свою бешеную лезгинку, и Артему удавалось зацепиться, выхватить лишь некоторые из них: «Какое сегодня число? Вчера, когда позвонили с Пушечной, сказали, что надо приехать завтра. Не хотел, но поехал. Вышел из дома, поймал машину и приехал. А какое сегодня число? Сентябрь сейчас. Точно сентябрь. Холодный какой-то, люди в пальто. Наверное, уже конец месяца». Мужчина остановился у киоска «Печать», выхватил из обилия обложек заголовки газет, пытаясь рассмотреть дату. Увидел наконец: восьмое октября. «Значит, прошло уже больше двух месяцев. Где я иду? Что за переулок? Там, внизу, должна быть Петровка. Поймать машину или спуститься в метро? А меня пустят в метро?»
Пустили. Артем сам не понимал, зачем спустился под землю. Наверное, для того, чтобы, зайдя в вагон, остановиться и тщательно изучать названия станций на Таганско-Краснопресненской линии, блуждать по ним взглядом, чтобы, отыскав наконец нужную, продолжать перечитывать ее название снова и снова, будто она могла наконец исчезнуть совсем. Но она никуда не исчезла. Поезд на «Баррикадной», от которой рукой подать до зоопарка. словно специально стоял особенно долго, словно пытался дать Артему шанс опомниться, выйти, выбежать, подняться наверх, купить билет, зайти, отыскать клетку и произнести: «Иди ко мне, Ди, моя девочка!»
— Иди ко мне, Ди, моя девочка, — шептал Артем, когда поезд мчал его в туннеле к следующей станции. Она бы наверняка пошла к нему, побежала, помчалась. Это он к ней идти не мог, не находил в себе сил взглянуть на львицу. Она была олицетворением прошлой жизни, о которой он больше вспоминать не хотел. Не хотел страдать, переживать и мучиться. Решил идти вперед и продолжать существовать, плыть по течению, которое должно рано или поздно куда-нибудь его прибить.
Течение действительно прибивает к берегу, но иногда для выбора направления необходимо сделать хотя бы несколько гребков. Свои телодвижения Артем не считал мощными порывами навстречу к чему-то новому и неизведанному, скорее они походили на интуитивно выбранный маршрут, понятный и удобный в его нынешнем все же бесцельном, созерцательном состоянии. Он получил страховку за дом, съехал со съемной квартиры, купил две другие, в одной поселился, другую решил сдавать. Денег осталось не так уж и много, надо было искать работу. А где? Как? Какую? Ответы на эти вопросы давались Артему с трудом, он находил только те, которым предшествовала частица «не»: не в цирке, не у цирковых, не цирковую. А какую?
«Любую», — решил он в конце концов и оказался в будке охранника на стоянке одного из торговых центров, оккупировавших столицу с невероятной скоростью. Функции Артема заключались лишь в наблюдении за исправной работой шлагбаума. Современная техника все-таки работала с перебоями, иногда подводила, но не часто, а потому времени для расширения собственного кругозора Артему хватало в избытке. На рабочем месте он упоенно читал, глотал классику и модные новинки, а дома с удовольствием привинчивал к стенам новой квартиры очередные книжные полки. И то ли сюжет произведения однажды оказался слишком захватывающим, то ли на стоянке в воскресенье было слишком шумно, но Артем почему-то не сразу обратил внимание на какой-то странный, будто доносящийся из-под земли гул.
Что случилось? Как? Почему? В этом потом долго разбиралась правительственная комиссия, а люди только почувствовали, что построенный, видимо, наспех и без соблюдения норм огромный магазин неожиданно начал разрушаться и рассыпался за какие-то мгновения, как карточный домик. Артем услышал крики, потом его подкинуло, завертело, ударило, потащило куда-то. Он провалился, полетел через пыль, барабанные перепонки грозили лопнуть от нескончаемого гомона и гвалта, а затем разом наступили тишина, темень и боль в застрявшей между какими-то плитами ноге. «Живой», — только и подумал Артем и почувствовал, что обрадовался этой мысли, а потом обрадовался еще больше этой своей радости. Но ликование тут же сменилось паникой: «А надолго ли? А найдут ли? А если нет? Тогда лучше сразу убило бы. Нет, спокойно, не паниковать. Найдут. А если все-таки нет?» Артем царапал по окружавшим его плитам, но не сильно — боялся пошевелиться: «Что, если громада сдвинется, придавит окончательно?» Он не кричал, не стонал, скулил тихонько, чувствовал, что из раненой ноги течет кровь и боялся, что вытечет вся, без остатка. Он долго прислушивался к гнетущей тишине, стараясь уловить хоть какой-то звук, хоть малейшую надежду на приближающееся спасение. Артем ничего не слышал, он только чувствовал, как силы покидают его с каждой новой потерянной каплей. Он не помнил потом, был ли в сознании или уже успел отключиться, когда вслед за ослепляющей полоской света почувствовал на своей щеке прикосновение холодного собачьего носа.