Плач по красной суке
Шрифт:
Как часто теперь мне снится этот домик. Будто я добираюсь туда по дорогам войны, среди голода, страха и разрухи, бреду из последних сил, тащу за руку своего маленького ребенка. Кругом мрак нищета, ужас, но мы едем к своей цели, у нас есть цель… И сразу вдруг изразцовая кухня, резной буфет, тепло, тихо — мы дома.
Неужели никогда нам не добраться туда? Никогда не сбудется этот сон?
Как страшно!
Голос крови, зов предков, родина! Как же я мечтала о возвращении домой, как тосковала по родному слову, пейзажу, как не хватало мне там, на чужбине, любви, ласки, сочувствия, наших слез, поцелуев, улыбок, этих национальных душевных порывов, которыми так славится моя страна.
Да
И почти все чувства, которые обрушились на меня в нашей стране, носили алкогольный характер. Дружба и вражда, любовь и ненависть, уважение и презрение, доброта и жестокость, даже отношение к детям — все диктовалось алкогольными импульсами.
Родина! Господи, в какой зловонный коммунальный ад я угодила на твоей священной земле!
Громадная барская квартира, ныне коммуналка, имела две ванные комнаты, две уборные, два выхода, на черную и парадную лестницы, большую кухню и десять жилых помещений, многие из них были поделены фанерными перегородками на несколько отсеков, в которых ютились четыре десятка душ одичалого населения.
Наша обширная зала с лепным потолком и карнизами, с венецианскими окнами, беломраморным камином и узорчатым паркетом была разделена перегородкой на три неравные части. В одной — метров двадцать — размещались мы с матерью, в другой — узкой и длинной — проживал лихой алкаш Петька, а возле дверей был отгорожен маленький аппендикс, что-то вроде нашей, на пару с Петькой, личной прихожей. Там стоял старинный мраморный умывальник с овальным зеркалом и бронзовыми краниками. Раковина была завалена всякой дрянью, в шкафчике под ней мы держали наше личное помойное ведро, еще там жили мыши. Этот бесхозный шикарный умывальник, как видно, остался тут на память от бывших владельцев квартиры. Он был настолько инороден для нынешних ее жильцов, что на него даже никто никогда не претендовал и даже не подозревал, что это самая ценная и красивая вещь в их убогом быте. Этот изысканный «мойдодыр» почему-то всегда напоминал мне мою Гретхен, и как же велико было мое разочарование, когда однажды в мое отсутствие эти варвары выбросили его на помойку.
Наш прямой сосед, колоритный уголовничек Петька, к моменту моего возвращения был сожителем матери. Она не особенно это скрывала, но предпочитала не афишировать. Для нее, партийной барыни, это было крупным падением.
В пору моего дворового детства мы, одичалые щенята, дружной стаей набрасывались на любого ребенка, который случайно забрел в наши владения. «Ты не с нашего двора!» — кричали мы и щипали безответную жертву, которая ничего не могла противопоставить нашим доводам.
Наш сосед Петька был как раз с нашего двора. Это он обучил нас красть арбузы на задворках овощного магазина, а также мату и примитивной эротике. Подобные романтические уголовники до сих пор пышным цветом произрастают на унавоженной для них почве. Разве что раньше они были чуть более артистичны, бесшабашны и талантливы. Ныне преступления пошли тупые, нелепые, стрессовые.
За вычетом войны сей скромный труженик всю свою жизнь провел в лагерях. В первый раз еще не вполне совершеннолетним он сел за кражу с железнодорожной насыпи ведра каменного угля, который просыпался с товарного состава.
Наш великий друг детей и заключенных перед войной чутко следил и заботился о судьбах малолетних преступников. За ведро угля юный рецидивист получил семь лет. Но в тяжелые для страны военные годы почти весь приблатненный элемент был досрочно освобожден и отправлен на передовую. Страна нуждалась в отважных вояках и никогда особо не гнушалась уголовщины. Именно подобные отчаянные натуры оголтело бросались вместо собак под танки или прикрывали своим телом амбразуру вражеского дзота. Не оплошал и Петька — на фронте из него получился лихой разведчик.
Но в сорок третьем ему не повезло: он попал в плен, бежал и по возвращении на родину угодил опять же в лагерь, откуда его неожиданно быстро выпустили, вернули ленинградскую прописку и даже разрешили жить в черте города. «Я везучий», — хвастался он под пьяную лавочку. Похоже, он даже не подозревал, что жизнь его могла сложиться иначе.
Пластичный, дерзкий и щедрый, он нравился бабам и, по-моему, большей частью жил за их счет. (Послевоенный дефицит на мужиков.) Трепло, балагур и повеса, он бахвалился, что ни одна баба не устоит перед ним, и, наверное, поэтому приставал ко всем без разбора, даже к полоумной старухе Коксагыз. Я, получившая прививку чистоплотности у немцев, возненавидела его с первого взгляда. В пьяном виде он не обходил меня своим вниманием, но, встречая сопротивление, обижался, обзывал «фашистской подстилкой» и даже натравливал на меня соседей, которые в свою очередь, тоже чувствуя мое брезгливое высокомерие, не прочь были швырнуть в меня камень.
Он работал в нашей жилконторе столяром и слесарем-сантехником, но заставить его работать на свободе было практически невозможно. В течение дня он то и дело забегал со своими дружками, чтобы раздавить «Плодово-ягодного» на двоих-троих-четверых. Пьяный, он обычно толковал про лагеря, пел под гитару блатные песни и рассказывал всякие байки из тюремной практики. Он там был всегда на хорошем счету. Сидел он почти всю жизнь. На свободе ему было дико и неуютно, он не привык к свободе и не умел распоряжаться своей жизнью самостоятельно. Не зная, куда девать себя, свое время и силы, он пил, дебоширил и снова садился. Ненавидел немцев, евреев, грузин, хохлов. Ненавидел всех, кого не боялся. Боялся начальства и старался ему угодить.
Петька по-своему любил мою мать, уважал и боялся ее, как начальства. Он искренне хотел ей помочь, принести хоть какую-то пользу. В искренности его чувств сомневаться не приходилось, но работать было выше его сил.
Однажды по пьянке он решил отремонтировать нашу комнату. Это была фантасмагория! Ремонт длился месяц и обошелся нам весьма дорого. Мать утверждала, что за такие деньги можно было сделать пять ремонтов. Любой инструмент держался в его руках только пару часов в сутки, после утренней опохмелки. Эти часы он работал лихорадочно быстро и успевал сделать довольно много. Но потом шла очередная поддача, в результате которой он портил уже сделанное. При этом он все время вымогал у матери деньги на материалы, которые тут же пропивал.
Помимо нас с Петькой в нашей коммуналке проживали или, скорее, были прописаны (добрая половина жильцов постоянно где-то пропадала) два колченогих инвалида, один из них вскоре сгорел от водки; три матери-одиночки с ненасытным полчищем ребятни всех возрастов; три тщедушные бывшие интеллектуалки (одна из них была помешана на интимной жизни Пушкина и считала себя его потомком), бравый отставник семидесяти лет, исповедующий культ собственного здоровья, шесть алкоголиков (из них трое несовершеннолетних), три старые злобные стервы из потомственных ленинградок, полоумная старуха Коксагыз с сыном и невесткой, благообразная старая дама из бывших жильцов квартиры и небольшая еврейская община, которая жила особняком и в общественной жизни почти не участвовала.