Плач по красной суке
Шрифт:
Потом мы проверили ребенка, который спал на полу в спальном мешке.
— Обычно он спит в лоджии, но сейчас слишком холодно, — объяснила Ирма.
— То есть как в лоджии? — удивилась я.
— Да он любит там жить. Как на корабле, говорит. Зато у него не бывает простуд. Так закалился, что даже гриппом не болеет.
Мне показалось это диким: я никогда не слышала, чтобы ребенок жил в лоджии.
— Но там же застекленная веранда, — объяснила Ирма. — К тому же у сына пуховый спальный мешок, и вообще он увлекается альпинизмом.
В комнате было очень чисто, но крайне неуютно. Вся мебель стояла в ряд, как в гостинице. Никаких безделушек, вазочек и салфеток, а лишь стерильный больничный
Потом мы пили на кухне джин. На следующий день была суббота, и мы протрепались почти всю ночь.
Проснулась я на тахте вместе с Ирмой. Этажом ниже, на полу, спал сучкоруб, закатавшись в каракулевое манто. Прелестный сынуля приготовил нам завтрак, мы опохмелялись и пропили весь день до вечера. Сучкоруб Зина все время считала свои деньги и все время недосчитывалась. То у нее не хватало трехи, то полтинника, а то вдруг целой тысячи. Мы подарили ей альбом, чтобы было куда записывать расходы, и Ирма своей твердой рукой вписала туда шубу за пять тысяч и такси за десятку. Сколько стоил ужин, сучкоруб не знал, но мы, прикинув, оценили его в пятьдесят рублей. Сучкоруб еще вспомнил туалетную воду «Утро», которой накануне опохмелялся, но больше уж точно не помнил ничего. Сложили, подытожили — и получилось, что не хватает рублей пятьсот. Но шуба была налицо, и сучкоруб скоро утешился, тем более что мы его хорошо приодели. У Ирмы оказалось много всяких импортных шмоток. Прозрачный нейлон особенно потряс воображение сучкоруба, и за халат небесного цвета он отвалил Ирме целых сто рублей. Потом мы его как следует помыли, постригли и покрасили, в результате чего наш дровосек стал просто неузнаваем и даже боялся возвращаться в таком виде в гостиницу и прожил у Ирмы еще пару дней.
И, как водится среди баб, разговор постоянно вертелся вокруг любовных проблем.
— Неужели на свете ее нет! — невольно вырвалось у меня.
— Любовь, — усмехнулась Ирма. — Откуда бы? Ты еще молодая и, конечно, мечтаешь, что она тебе вдруг подвернется.
Меня неприятно задел этот издевательский тон.
— Чего не бывает в этом мире, — возразила я. — Что я, хуже всех?
— Видишь, ты все-таки убеждена, что кое-кому любовь перепадает, — поймала она меня на слове. — Как же вас, бедных, заморочили с этой любовью.
— Нет, — упрямо сопротивлялась я. — Любовь живет в нас от рождения, она суть всего живого. Этот драгоценный подарок природы матери…
— А кто был отец? — нетерпеливо перебила Ирма.
Я молчала.
— Кто оплодотворил эту вашу мать-природу, от кого рождается любовь? Где отец, я тебя спрашиваю?
— Бог, что ли? — неуверенно отвечала я.
Ирма уничтожающе вздохнула:
— Без Святого Отца не может породить любовь даже природа-мать. Без него она зачахнет в девках или будет расхищена, опоганена, изнасилована коллективно, после чего не сможет рожать не только любовь, но даже клопов и тараканов. Ее, природу, не обманешь глупыми лозунгами, она от них не понесет.
Расстались мы друзьями, а через месяц получили из Сибири громадную посылку с клюквой, брусникой и сушеными грибами. Сучкоруб писал, что благодаря нашим стараниям тут же вышел замуж и теперь ждет ребенка.
Ирма была уверена, что засекречивания, то есть допуска в первый отдел, ей не получить никогда, но в органах КГБ, как видно, царил такой же бардак, как везде. Летом Ирме удалось съездить по путевке в Германию. Вернулась она оттуда еще более мрачная и замкнутая… и тут пришел допуск. Когда об этом сообщили, ей стало плохо с сердцем. Впервые за долгое время она вскинула на меня свои чужеродные глаза и попросила валидол.
— Мне капут, — прошептала она, и глаза у нее стали такие, будто она услышала свой смертный приговор. Очевидно, она собиралась отвалить в германию, но теперь это стало практически невозможным.
У Елки
Ту осень мы пропили целиком и полностью, до Нового года включительно. Надвигалась очень суровая зима, и, может быть, наши изношенные организмы загодя учуяли ее приближение, запаниковали, сбились с ритма и поспешили заправиться горючим.
Пьянка началась на овощной базе, куда нас гоняли перебирать гнилой картофель.
В этих мрачных катакомбах было грязно, холодно и тускло. Какая-то особая промозглая сырость пронизывала до костей.
— Трупом пахнет, — приговаривала Ирма. — Они здесь где-то труп закопали.
Я не знала, как пахнут трупы, но воняло действительно чудовищно.
Постоянный обслуживающий персонал, то есть хозяева базы — рабочий класс, — был невменяем. Первую половину дня эти ханурики не понимали ничего вокруг и даже не узнавали друг друга. Они еще пребывали совсем в другой реальности, то есть вовсе вне всякой реальности, а в некоем промежуточном состоянии похмелья — в алкогольных парах и кошмарах.
Эти угловатые грязные призраки копошились по темным углам, точно крысы. К ним бессмысленно было обращаться с вопросами, они уже не понимали человеческой речи, а если реагировали, то крайне агрессивно, злобно и коварно. Они были опасны: могли случайно уронить вам ящик на голову, неожиданно открыть заслонку, чтобы завалить вас картофелем, или просто пырнуть ножом, приняв в своем похмельном бреду за кровного врага. Ножей тут было предостаточно.
Один несчастный мужик с лицом уголовника спал на ходу и работал не просыпаясь. Он подносил нам пустые ящики. Глаза его были широко открыты, но в них отражались только тусклые лампочки. Из приоткрытого рта текла слюна. Но каждый раз, когда хлопала дверь на тугой пружине, эта сомнамбула вскрикивала, будто в нее угодила шальная пуля, роняла ящики себе на ноги и, проснувшись от боли, очумело озиралась вокруг, а потом еще долго монотонно материлась, постепенно засыпая под собственное бормотание. Звали его на итальянский манер — Кобелино.
Командовала ими лихая пропитая бабенка с елочными украшениями в пышно взбитых обесцвеченных волосах. Ее так и звали: Елка. Она тут верховодила, была откровенно довольна собой и собственной жизнью, ерничала, материлась, грубо заигрывала с мужиками и откровенно презирала нас, совслужащих. Раньше она была приемщицей стеклотары в местном винно-водочном центре и поэтому хорошо знала всю эту алкогольную братию и умела ими руководить. Поговаривали, что она миллионерша.
— Моя клиентура любит елочные игрушки. Они у меня как дети. Детский садик, — зловеще ухмылялась она.
К обеду все они заметно оживали. Елка собирала деньги, командировала кого-нибудь в магазин, а потом собственноручно делила содержимое «фаустов» — разливала по стаканам ядовитый портвейн, бормотуху. Руки у нее не дрожали, глазомер был железным, и часто ее специально разыскивали, чтобы она разделила содержимое бутылки на три, четыре или пять равных частей.
— Как в аптеке, — восторженно приговаривала клиентура, принимая от Елки стаканы жадными, трясущимися руками. Многие с трудом подносили стакан к губам, он бился у них в руках, как живой, и зубы клацали о стекло. Некоторые и этого не могли, а лишь плакали, глядя на свой стакан, не решаясь даже дотронуться до него. Елка приходила на помощь, она как младенца обнимала этого дистрофика за шею и бережно подносила к его посинелым губам ядовитое лекарство.