Плач по красной суке
Шрифт:
— Смотри, падла! — прошипела она. — Твои хахали тебе такого не дарят.
Рука была усыпана, то есть все пальцы унизаны драгоценными кольцами.
Бабы так и ахнули.
— С трупов снимают, — уточнила Ирма.
Елка отдернула руку и злобно передернулась.
— А мне что за дело — золото не пахнет, — нагло засмеялась она и направилась к дверям, вызывающе покачивая своей толстой жопой. Но в дверях неожиданно обернулась и, окинув нас высокомерным взглядом своих нахальных, продажных глаз, произнесла тоном ленивым и благодушным:
— И вот еще, бабоньки, добром советую, купите себе выпивон, иначе все вы тут окочуритесь. У нас иначе работать нельзя, тут без горючего пропадешь.
— Чтобы легче было изнасиловать? — не унималась Ирма.
Елка
— Уймите вы эту свою! Что она у вас, шибанутая, что ли? — капризно молвила она и, послав Ирме воздушный поцелуй, скрылась на своей половине.
Когда Елка удалилась, все наши набросились на Ирму с упреками.
— Вы что, не видите, что у них здесь творится? — огрызнулась она. — Ведь это — зона, лагерь, а эта падла — профессиональная капо, надсмотрщица. В иное время я бы зубов не досчиталась — прошлись бы ее колечки по моим зубам.
Больше она ничего не сказала, да и бесполезно было говорить. Общественное мнение склонялось в пользу Елки. Она была всем ближе и понятнее, к тому же была сильна, богата, нахальна, весела. А правда здесь — на стороне нахальных и продажных.
В одном пункте Елка оказалась безусловно права: работать в этом застенке без горючего было опасно, и все, кто последовал ее доброму совету, с честью выдержали испытание. Мы же с Ирмой поначалу не пили, и к концу второй недели она загремела в больницу с почками, у меня же начались приступы бронхиальной астмы.
Остальные же как-то прижились в этом подвале, уже делили стол с алкоголиками и с молчаливого потворства Елки таскали домой сетками картошку, яблоки, сухофрукты и даже бананы. Что еще может пожелать себе нищий совслужащий?
Кое-кто настолько увлекся этим доходным промыслом, что перешел туда работать, отыскав вскорости там приличных мужей. Одну из них муж тут же чуть было не укокошил, и она осталась на всю жизнь калекой. Зато другая, Нелли, вылечила своего благоверного от алкоголизма, и теперь оба они промышляют бутылками и копят деньги на дачу. Машина у них уже есть.
Отлично помню, как, следуя мудрым рекомендациям Елки, мы купили в обед первую партию спиртного.
И понеслось… Как-то удивительно резво наши бабоньки взяли разгон и, лихо наращивая скорость, устремились вдогонку за своими опытными проводниками. Несколько дней еще соблюдалась какая-то дистанция в отношениях с хозяевами, но потом все смешалось и перепуталось настолько, что уже через неделю нельзя было понять, где свои и где чужие.
С легкой руки Аптеки разговоры постоянно крутились вокруг случаев изнасилования. Оказалось, что почти всех в жизни насиловали в какой-то степени, а некоторых даже неоднократно. Никогда прежде мне не доводилось слышать столько эротических подробностей, деталей и анекдотов из сексуальной практики. Порой создавалось впечатление, что многие не прочь были пострадать в очередной раз.
Некоторые уклонялись от этих эротических откровений, ханжески поджимали губы, укоризненно покачивали головами: мол, с нами почему-то такого не случалось, но и они в поток не встревали и не сопротивлялись ему. Во-первых, им любопытно было послушать, не каждый день услышишь такое. Во-вторых, каждая с ужасом обнаружила в своих воспоминаниях, тщательно похороненных и затоптанных намертво, какие-то детали, обрывки чего-то подобного.
До чего же услужливо человеческое сознание, особенно женское: что хочет — помнит, что не надо — забывает. С другой стороны, не будь оно такое услужливое, все мы давно лишились бы его совсем. Но защитные свойства нашего бронебойного сознания зачастую приводят к полному омертвлению всего организма. Ничто живое нас уже не трогает, все органы чувств атрофированы, запаяны и задраены намертво. И живет такая замурованная мумия вопреки, назло и во вред всей человеческой природе естества. Шум дождя для нее — все равно что звук пилы, щебет птиц до нее не доходит, а чистый воздух даже вреден. Правда и ложь, чистота и грязь, добро и зло — всего лишь пустые звуки, прошлогодняя капель.
Сужу по себе. Я давно не чувствую вкуса пищи, заглатываю ее впопыхах, хоть и спешить-то мне в последнее время особенно некуда: весеннее солнце вызывает у меня аллергию, любое домашнее животное — тоже. Детские голоса для меня хуже грохота машин, а друзей мне не надо никаких, и любви тоже…
Но тогда на овощной базе я была еще помоложе и посильнее. Звуки жизни меня еще доставали. Поначалу я чувствовала себя неловко в этом вертепе, среди наших распоясавшихся баб. По совести говоря, зрелище было довольно зловещее и даже, наверное, омерзительное, и я невольно держалась возле Ирмы, под крылом ее нейтралитета. Но исподтишка я жадно прислушивалась к этим непристойным дебатам, и, буду честной, они меня порядком развлекали. Не считая Варьки, я была тут самая молодая, к тому же начинала писать, и все эти экзотические непристойности меня только смешили, и я тайком записывала их, чтобы при случае щегольнуть в своих довольно снобистских сочинениях. Молодости все идет на пользу, любые непотребства, она все схавает и переварит, перешагнет и пойдет дальше якобы своим путем. Ей неведомо еще, что идет она проторенной дорожкой. И мой путь казался мне тогда индивидуальным и единственным, и я шла по нему, гордая и независимая, чтобы всего через несколько лет обнаружить себя в той же точке пути и в том же качестве, то есть в тех же злачных морально-этических катакомбах, в бессилии и в тоске, с той же беспомощной и защитной реакцией черного юмора, что царила тогда среди наших несчастных баб на овощном складе, куда нас гоняли перебирать гнилой картофель.
Понадобилось лет семь, чтобы переварить все эти впечатления, и опыт, накопленный за эти годы, не лез ни в какие рамки. Любое искусство — это форма жизни. А наш опыт уничтожает любые формы жизни, поэтому, наверное, о нас ничего никому не известно. Вторую половину жизни мы проводим в мире загробном, который никогда не выдает своих тайн.
Но тогда я еще с живым интересом прислушивалась и приглядывалась к пьяной вакханалии и, если бы не Ирма, наверняка бы приняла в ней более активное участие.
Со мной заигрывал один романтический уголовничек (тогда еще водились такие гордые и застенчивые), и я бы с удовольствием с ним потолковала, но холодное отчуждение Ирмы не позволяло мне перейти в их лагерь. Я стеснялась Ирмы. В результате моего уголовничка прибрала к рукам одна стерва из типографии, старше его лет на десять, и они теперь все время уединялись. Где-то в этом подвальном лабиринте было «двухспальное купе» — так эта братия обозначала место своих свиданок. Меня раздирало любопытство, их откровенный загул был весьма заразным. Там, глубоко под землей, царила какая-то особая разнузданная атмосфера вседозволенности. «Пир во время чумы», — усмехалась Ирма.
И действительно, стоило просидеть восемь положенных часов в этом зловонии, в тусклом мерцании люминесцентных ламп, среди этого люмпен-сброда, насквозь проспиртованного, стоило просидеть там неделю, другую — в шкале сознания происходил определенный сдвиг, и уже нереальным казался внешний мир с его ценностями и бытовым реализмом. Почему-то начинало казаться, что внешний мир давно уничтожен, а мы тут последние, чудом уцелевшие люди. Я думаю, что именно отсюда и происходил эффект вседозволенности. Чтобы проверить это соображение, я как-то специально вылезла из подвала первой. И точно: наше бабье, вынырнув на свет, ошалело озиралось и тут же в панике разбегалось во все стороны, как тараканы, не глядя друг на друга, не прощаясь. Их обалделые лица привлекали внимание прохожих, на них оглядывались, но они бежали прочь, бежали до самого дома, бежали и не могли убежать. А наутро возвращались в похмельном кошмаре и головой вниз ныряли в спасительный мрак подземелья. Там они лихорадочно набрасывались на работу и шуровали вплоть до открытия магазинов, когда их собутыльнички начинали возрождаться к жизни. Тогда они вместе подсчитывали ресурсы и снаряжали в магазин «командировочного». Тут они совпадали по фазе, их амплитуды пересекались, чтобы снова разойтись в разные стороны, потому что, опохмелившись, наши бабы соловели, расслаблялись, в то время как местные, наоборот, оживали и брались за работу.