Плач по уехавшей учительнице рисования (сборник)
Шрифт:
Вон те сосны, высунувшие из мрака вершины в бледное небо, – хвоя. Березы в желтенькой, светящейся в темноте накидке – горечь, прель. Земля под ногами – влага, в тяжелую сырость осели подошвы ботинок. Вчера здесь шел дождь? И затопленная неподалеку печь – дым. Дальше, дальше, еще!
Снесенное только что яйцо в твердеющих пятнах помета и легком пуху, пес в будке, железная цепь сжалась в клубок, ягнята под маминым животом, кисловатый младенческий запашок, закопченные на костре щуки, приготовленные на продажу, утки, опаленные на костре, числом четыре, у одной сломалось крыло, ведра мельбы, собранной все для того же завтрашнего придорожного рынка. Грибы. Отдельно,
Все они пахли вот так. Что нельзя было надышаться.
В отчаянии автобусные закидывали головы – может, там разгадка? Как не умереть. Но там… Снова вздохи, ахи, торопливые соображения – нет, не Млечный. А это… неужели Дельфин? Что вы – это Пегас! А рядом… Орел? Рыбы?
Да при чем тут?! Там – звезды!
Их страшно, их до клекота в горле много. Их гораздо больше, чем везде раньше. Кружат голову, утягивают вверх. На дно торжественной чаши, в вечную ночь. Откуда они вообще высыпали, эти… Господи, с чем же их сравнить, писатель морщился – ладно, пусть будут стаей светляков.
Но снова низкие мужские голоса, которые всё знают. Статный Розенкранц – это его неумолкающий (неумолимый!) густой баритон объясняет кому-то: понимаете ли, тут совсем нет освещения. Вот поэтому, да. Но нет, все-таки есть. Во-о-он фонарь, льющий тусклую дымку. И дверь общежития, куда их привезли, распахнута, из нее тоже свет.
– Да какой это свет? Это – абсолютное н-ничто.
Произносит с легкой запинкой воронежский философ, сдружившийся с Розенкранцом в долгой дороге. Писатель и слышит, и не слышит, он – там.
Звезды. Мерцающий простор. Музыка сфер, а как еще?
Так и не очнувшись от небесного обморока, они вваливаются наконец в фойе. Валерыч первым.
– С Москвы-ы? Нет, ничего у нас не забронировано.
Заспанная администратор в голубой, тут же длинными вечерами вязанной кофте.
Да как же? Да ведь… Вчера я писал, уточнял по имейлу. Куда вы писали? На электронную почту. А… Администраторше скучно. Она давит зевок. Так это у нашего директора стоит. Но знаете, он ее никогда не читает. 30 человек? Нет, столько не поместим.
Но потом выясняется, что 26 – все-таки да. Еще четверых – в гостиницу, тут пройти-то пятнадцать минут. По такой темноте? Почему, у нас везде освещение. Администраторша обижена. Но те двое – пара, а это их подруга с сыном лет десяти, полдороги Ваня проиграл с мамой в «балду». Понурый Ваня и взрослые бредут в непроглядность, остальным неловко, но ничего, все-таки эти четверо вместе. К тому же в гостинице явно лучше условия, там уже поселена – днем еще, отдельно – приехавшая знаменитость и другие, не москвичи; философ из Воронежа с москвичами увязался случайно, был по делам в столице и сел в тот же автобус.
С клюкой, рюкзаками, сумками, аккуратным чемоданчиком на колесах – ученые дамы, прихрамывая, уверенно, величаво. Розенкранц деликатничает, всех пропускает вперед, невольно и остальные представители сильного пола (немногочисленные) мнутся и тоже… пропускают.
Писатель поднимает глаза: кое-кого он уже знает по автобусу – энергичная девица с короткой стрижкой, в высоких бежевых сапогах, узорно вышитых, – аспирантка, несколько раз называла себя так, добавляя чью-то фамилию, но фамилии он так и не разобрал. Следующая полная, рыхлая «преподавательница со стажем», так говорила о себе она. Идет, опираясь на руку
Организаторы, плотный Валерыч в кепке, нахлобученной прикола ради на самые брови, и Серега, давний писательский друган, остроносый, худой, сутулый, уже возвращаются скорым шагом. Пока все тянулись, в мгновение ока парни сгоняли в магазин – надо было спешить, работает до полуночи! Успели. Уютно звякает в пакетах, звон глушат крабовые палочки и сыр чеддер. Всё на месте. И все. Перевести дух. Философ возбужден, писателя тоже зовут в узкий мужской круг, но он, докурив, бредет в свою комнату, которую делит с философом, и вскоре проваливается в яму со звездами. Уже в полусне сладко и непонятно ёкает: вот тебе и научная конференция.
На следующий день, с самого непозднего утра, не обращая внимания на сложно проведенную ночь, сквозь наполовину деревянный, наполовину каменный городок, одноэтажный, когда-то важный, купеческий, широко расставивший ноги – теперь только кроткий, милый, с двумя церквями в центре, просторной площадью, окаймленной торговками по краям, упрямо, ровно прорастают белые лепестки докладов.
Дериват, субверсия, маргинализация, исторический нарратив. Особый риторический эффект. Интертекстуальный. Деформация художественного текста как следствие. Неопубликованный исторический роман писателя допушкинской поры. Немецкие прообразы русских литераторов в романтической повести 1830-х.
Во дают, лениво думает писатель, слушая про литераторов, в основном поэтов, но частично и музыкантов. Не выспался, дико хотелось спать.
Конференция проходит в местной модельной школе. С экраном в главном зале, в котором сидит и писатель, хотя секций две – в одной все пожелавшие выступить не уместились. У многих – презентации, новые времена, мелькают портреты, обложки, фрагменты рукописей, цитаты, которые писатель не в силах читать. Часто, впрочем, звучат и знакомые имена – Лермонтов-Баратынский-Тютчев-Писемский-А.К.Толстой. Наконец и прикол: иронические памятники нашего времени как элемент изменившегося социо-культурного быта. Бурное оживление. Памятник букве «Ё», тапочкам, ловцам облаков, Чехову глазами пьянчужки. А что, преподавательница-то со стажем – как выяснилось, ничего?! Слушать ее, во всяком случае, интересно. И рыхлости как не бывало. Душа человеческая возраста-то не имеет… Зевок.
После преподавательницы выпрыгивает на кафедру абсолютно лысый, как выясняется в дневном свете, «соавтор», на этот раз в вельветовом пиджаке, прикрывающем тугой шар животика. Фамилия его тоже впервые произносится вслух – Давыденко. Все это время Давыденко держался исключительно при сумрачном, белобородом. Судя по лицу, и эти полночи хлебали водку, своей отдельной компанией – какой? неужто вдвоем? даже аспирантку не позвали? Чирикает про рукописную повесть XVII века. Писателю тяжело – чужое, совсем уж неведомое, отключается мозг.