Планета МИФ
Шрифт:
И тут дорогу ему преградил молодой человек с темной шкиперской бородкой на румяном лице. Чем-то он показался Берестову знакомым.
— Погодите, — сказал молодой человек, — я услышал ваши слова. Вам не нравится эта картина?
— Я же сказал: кое-что любопытное в этом есть, особенно в цвете…
— Я не о том, — перебил молодой человек, — не о частностях. О них я судить не берусь, я геолог. Но вот в целом, в главном, в том впечатлении, которое она вызывает…
— А какое, смею спросить, впечатление она вызывает у вас? — высоким голосом, почти фальцетом спросил мэтр, и Берестов понял, что он раздражен до крайности, его голос всегда становился визгливым в такие минуты.
— Если одним словом, то я бы сказал: сильное!
— Ну, вот, видите… — мэтр улыбнулся и развел руками. — А я бы сказал: ни-ка-ко-го!
— Что ж, могу вам только
— А вам… А вам… — задохнулся мэтр, но геолог уже не слушал его, он широко зашагал к Берестову, подошел к нему, молча пожал руку. И тут только Берестов вспомнил его — это был тот самый парень, который встретился ему в поселке геологов в тот вечер, когда он отправился искать Бугрова.
Потом стали подходить другие. Подходили друзья, просто знакомые, студенты. И все говорили о «Девушке у костра». Говорили по-разному, но все взволнованно, искренно. И Берестов разволновался. За свою жизнь он немало выслушал всяких суждений о своих работах, но то, что было сейчас, происходило впервые. Он увидел, что задел людей, растревожил их чем-то, а некоторых даже взволновал по-настоящему. И это волнение сейчас передалось ему. Он комкал в пальцах незажженную сигарету и только повторял: «Спасибо! Спасибо!»
Кто-то обнял его за плечи, поцеловал, и он увидел рядом с собой лицо сына. Оно было тоже взволновано.
— Молодец, папаня, — сказал Виталий тихо. — Ради такого дня стоит жить!
Быстро подошла Алиса, она сияла восторгом и счастьем.
— Родной мой, это чудесно! — Она вглядывалась в его лицо влюбленными глазами, словно впервые видела его. — Мне кажется, это новый период в твоем творчестве, об этом будут еще много писать — вот увидишь! Ее в Третьяковку возьмут или в Русский — помяни мое слово. Ты посмотри, какой успех, как все сразу почувствовали одно и то же, это ведь не так часто бывает… Что? Ты не согласен? Ты почему-то не радуешься, смотришь все время куда-то в сторону… Тебе плохо? Ты ждешь кого-то?
— Ну что ты… — слабо улыбнулся Берестов. — Это просто так… Я никого не жду…
«Дорогой Александр Иванович! Вчера принесли нам вашу «Девушку у костра», с дарственной надписью. Я как увидела ее, все вспомнила и расплакалась. Ну я-то — не удивительно: полгода провела в больницах, в санаториях разных, перенесла три операции, намучилась очень. Но сейчас все позади, уже хожу, правда на костылях еще, но врачи говорят, что теперь это дело времени и через год — полтора буду совсем здорова. Все эти полгода Сергей от меня не отходил, ухаживал за мной как нянька, привозил лучших докторов, доставал самые дефицитные лекарства. Он и работу сменил из-за меня, из полевой партии ушёл, работает теперь в Геологоуправлении. Изменился он очень, совсем другим человеком стал, все мне тут в больнице завидуют, говорят — какой замечательный человек, таких, говорят, днем с огнем поискать, а я молчу и думаю: знали бы вы его до всей этой истории — что бы вы сказали тогда! И все время думаю — неужели все должно было так трагически случиться, чтобы он изменился, чтобы открылось в нем вот это — хорошее?! Ведь он сейчас действительно другой человек, он ведь не только мне — и другим помогает как может… Сколько хорошего он сделал для многих, которые лежат тут вместе со мной. Его все полюбили — и врачи, и няни, и сестры… А мне тяжело. Вижу, что это у него настоящее — может быть, в первый раз в жизни, но не знаю, смогу ли я ответить ему тем же.
Так вот, я говорю, что расплакалась, когда увидела вашу картину, и это было не удивительно. Но потом я посмотрела на него и увидела, что и у него в глазах слезы. И это поразило меня больше всего. Вы ведь знаете, как он относился с искусству, к литературе, ко всем так называемым «высоким материям», в которых он видел лишь некое украшение, вроде побрякушек каких-то: можно, дескать, ими побаловаться, а толку от них, в общем-то, ни на грош… Но самое поразительное я узнала после этого. Оказывается, это он добился, чтобы работы в заповеднике прекратили, доказал, что надо оставить этот район неприкосновенным, так как эстетическая и научная ценность этого заповедника выше, чем любая практическая польза, которую можно здесь получить. Он мне никогда этого не говорил, это мне рассказали наши друзья — геологи, которые были на вашей выставке. Вы бы видели, с каким волнением они рассказывали о ваших рассветах и закатах
Они оставили свои записи в книге отзывов, вы сможете их прочесть и убедитесь: то, что вы делаете, понятно и близко им.
И вот еще о чем я думаю. Если все, что вы создали, способно пробудить человеческое хотя бы в одном человеке, то можете считать, что вы жили не зря. А я думаю, что это произошло не с одним и не с двумя…
Спасибо вам за все. Жаль только, что не уцелел тот камень, но тут уж ничего не поделаешь…
Я надеюсь, что немало ваших новых работ еще увижу, и они всегда будут приносить мне радость. А «Девушку у костра» отдайте в музей, ее должны видеть все, это не годится, чтобы она была скрыта от людей.
Привет вам от всех наших. Будьте здоровы и счастливы.
Альфа Центавра
Рассвет еще не наступил, ко вдали, за посадочной полосой, окаймленной синими и красными огнями, чуть брезжило серовато-дымное небо.
Огромный современный аэропорт, днем и ночью сотрясавшийся от грома реактивных самолетов, затих в эту предрассветную минуту. Только что, мигая огнями на крыльях, пробежал по полосе приземлившийся самолет, прибило траву на посадочном поле, теплая волна ударила в лица встречающих, стоящих у ажурных железных загородок, и на какую-то минуту все стихло. Стало так странно, так необычайно тихо, что мужчина в кожаном пальто и мальчик в вельветовой куртке переглянулись, улыбнулись друг другу и снова стали смотреть вперед, туда, откуда шли пассажиры.
Они шли, молчаливо оглядываясь по сторонам, высматривая знакомые лица, а над ними, над посадочным полем, над самолетами, над просыпающимся миллионным городом занимался рассвет очередного дня последней трети двадцатого века.
И тут мальчик указал на большой продолговатый стеклянный ящик, который несли двое мужчин. Один, тот, что шёл впереди, был в форме морского летчика, второй, который придерживал ящик сзади, был одет в обыкновенный дорожный костюм, но на голове у него тоже была чёрная фуражка с белым верхом.
Они двигались медленно, стараясь идти в ногу, так, чтобы удобней было нести ящик. Он был довольно длинный, примерно метр с четвертью или даже около полутора метров, и в нем, во всю его длину, помещался макет странного летательного корабля с небольшими, едва выступающими по бортам крыльями и узким, вытянутым в длину, сигарообразным туловищем.
— «Альфа Центавра», — произнес мальчик.
— Как? Как ты сказал? — резко обернулся мужчина.
— «Альфа Центавра». Корабль так называется. На борту написано.
Мужчина стал оглядываться, но моряки уже успели пройти вперед, ящик вышел из полосы света, и в предрассветном сумраке был виден теперь лишь заостренный силуэт корабля — разглядеть на нем ничего уже было невозможно.
Еще некоторое время мужчина смотрел вслед морякам, в руках которых покачивался, тускло поблескивая, стеклянный ящик. Потом мужчина опять стал смотреть в сторону летного поля, откуда все шли и шли пассажиры, Взгляд его скользил по их лицам, но чувствовалось — он видит сейчас нечто совсем иное, где-то там, в себе.
Потом они с мальчиком встретили женщину, красивую статную женщину средних лет, целовали ее с двух сторон, и она, смеясь, целовала их по очереди. Они втроем пошли к выходу из аэропорта, мужчина усаживал их в машину, затем он сел рядом с шофёром, и они поехали по предрассветному городу, который еще только зажигал первые огни в окнах.
Женщина что-то оживленно рассказывала, мальчик радостно слушал ее, прижавшись плечом, мужчина тоже слушал, обернувшись вполоборота, вставляя иногда два-три коротких слова. Но по всему было видно, что в мыслях он далеко отсюда. И сквозь дымок сигареты, сквозь слегка изогнутое, чуть отливающее радугой лобовое стекло он по-прежнему видел что-то свое, очень далекое, расплывающееся в предрассветной мгле, но встающее, по-видимому, перед ним все более настойчиво, по мере того как он, хмурясь, вглядывался в него.