Планета МИФ
Шрифт:
— Вот и не осталось… — с тоской сказал Берестов. — Ничего не осталось…
— Господи, так если бы я знал! Если бы только я знал! Да я бы этот твой камень проклятый колючей проволокой в три ряда оградил, близко к нему никто бы не подошел! Скажи хоть, чего там нарисовано было?
— Сказать! Разве можно это сказать!.. — Берестов хотел еще что-то прибавить, но махнул рукой и замолчал. И Бугров молчал.
Теперь он старательно Бел машину по мокрому шоссе, сигналя фарами, когда шёл на обгон. Было пасмурно, серо, тяжёлая мгла
— Слушай, — сказал он Берестову и обернулся, — покажи мне картину свою, а?
Берестов некоторое время смотрел в эти сухие красноватые умоляющие глаза, потом открыл футляр, снял целофановую обертку и развернул полотно.
Бугров бережно принял его, долго всматривался-в лицо девушки, сидевшей у костра. Пламя, словно вздрагивая, отсвечивало на ее лице, и казалось, что веки ее едва заметно вздрагивают и щурятся от огня.
— Слушай, — сказал Бугров глухо. — Продай мне ее, а? Я тебе сколько хочешь уплачу. У меня деньги есть, ты не сомневайся, сколько скажешь, столько уплачу…
Он с надеждой смотрел на Берестова, и тому не по себе стало от этого взгляда.
— Зачем она вам? — спросил он.
— Понимаешь, у нее ведь плохи дела, я ведь даже не знаю, сможет ли она двигаться… А тут она как живая…
— Картина не кончена, — сказал Берестов. — Я должен над ней еще работать…
— Ну а потом, когда закончишь?
— Там видно будет…
Бугров вздохнул медленно, свернул полотно, подержал его зачем-то в руке и протянул Берестову. Потом, ни слова не говоря, завел машину и поехал…
И еще одна встреча была с Бугровым. Берестов приехал в больницу, но его не пустили к Гале, сказали, что надо разрешение главного врача. Он сидел в коридоре, ждал, когда главный вернется после обхода, и тут откуда-то из боковой застекленной двери, задев ее, шумно вышел человек и пошел по коридору, на ходу натягивая узкий белый халат на свои массивные круглые плечи. По этим плечам Берестов и узнал Бугрова. Он встал, шагнул ему навстречу. Бугров остановился, протянул руку.
— Здорово, — сказал он, — Чего, здесь?
— Узнать пришел… Как она? — волнуясь спросил Берестов.
— Ничего. Отошла после операции… Теперь в Москву повезу, в Институт. Там, говорят, продолжат лечение.
— Сами с ней поедете?
— Сам. А кто же еще? Сам все натворил, сам и поеду.
— А работа? Группа ваша?
— А что группа? Там люди грамотные, они дело знают… Без меня обойдутся. И вообще…
— Что?
— Кончать пора, закругляться. Наработали! — Он отвел взгляд в сторону, и лицо его стало на мгновение насупленно-злым. Потом он устало потер пальцами веки, и тут только Берестов заметил, что глаза у него воспаленно-красные, видимо, от длительного недосыпания. Он хотел спросить, но Бугров
— Ну, а ты что? Картину кончил?
— Нет еще… Вот стараюсь. К выставке хочу.
— Когда же она — выставка?
— Недели через три-четыре.
— Жаль. Не будет меня. В Москве буду.
— Да, жаль… А так — пришел бы?
— Конечно. Уж больно хотелось поглядеть… Ну, ладно, я пошел, тут еще дел по горло.
— Постой, — схватил его за руку Берестов. — Я хотел увидеть ее, поговорить. Не знаю, можно ли?
Бугров нахмурился.
— Не надо сейчас. Рано еще. Она ведь говорить еще не может, так, еле-еле… Все слышит, понимает» узнает всех, а говорить не может. Увидит тебя, разволнуется, бог знает что получиться может. Так что лучше потом, когда из Москвы приедем. Ладно?
— Да, наверно, ты прав… — грустно сказал Берестов, впервые называя его на «ты». — Я тут принес кое-что: апельсины, лимоны… Передай, пожалуйста. И скажи, что молюсь я за нее. Каждый день, как подхожу к полотну, разговариваю с ней и молюсь за нее, чтоб все было хорошо. И пишу я ради нее… Вот, понимаешь, поверил я: напишу ее, как живую, такую, какой она мне увиделась тогда, и будет она опять такая же — живая и радостная… Верю я, понимаешь, верю — вот так ей и передай!
На открытие выставки собралось много людей, говорили торжественные речи, особенно много толковали о «Девушке у костра».
Возле картины образовалась толпа. Стоявшие позади вытягивали шеи, кто-то принес даже две скамьи, и молодежь — студенты из художественного — залезли на них и бесцеремонно разглядывали полотно поверх голов своих маститых коллег. А Берестов сиротливо жался в стороне, до него долетали отдельные отрывочные фразы, и он чувствовал себя тек, словно это его самого разглядывали сейчас со всех сторон, оценивали, обговаривали.
— В этом что-то есть… — услышал он гнусавый, с аристократическим прононсом, голос мэтра, — особенно вот здесь, в этой игре света на лице… — последовала пауза, и он понял, что старик поднял свою знаменитую, инкрустированную серебром палку и тычет ей в лицо на картине. У Берестова аж сердце зашлось. Но тут же послышался чей-то звонкий голос со скамьи:
— А мы считаем, что все здорово!
— Что именно? — насмешливо и снисходительно отозвался мэтр.
— Все! И мысль, и композиция, и цвет. А главное — то, что не скажешь словами — то, что в глазах, во всем облике… Она же вся светится изнутри, вся в порыве, как птица…
— Браво, браво! — слегка грассируя, воскликнул мэтр и иронически похлопал в ладоши. — Красиво сказано. Правда, все это больше из области литературы, но насчет птицы подмечено тонко. Что-то птичье, — он голосом выделил это слово, — в ней действительно есть.
И, видимо, довольный своей остротой, он вышел из круга и, грациозно выбрасывая вперед свою палку, постукивая ею, пошел через зал к выходу.