Планета отложенной смерти (сборник)
Шрифт:
Дю-А все еще пытался удержать благодушный тон, а я не напоминал ему о ведмедях, которые убили наших ребят. Не понимаю, почему я не мог говорить о них. Получается не очень красиво: мол, раз он меня пригласил, то я (вроде бы из благодарности за редкий обед) решил поберечь его бедную совесть и его бедные нервы. Это я уже потом понял. Я вообще мастер понимать потом, когда поздно.
— Сядь, — сказал мне дю-А. — Сядь, успокойся. Ничего плохого я ему не приписываю. Он все правильно делал. Он так свой долг понимал.
Я сел.
— Где же его стекла, про которые ты говорил?
— Не знаю. Наверное, хорошо спрятал, чтобы вы не нашли случайно. А скорее всего в личном файле держал, шифровал под безобидные тексты. Сейчас разве скажешь?
Дю-А говорил еще что-то про Кхолле Кхокка, но я не слушал его. Мне
— Мне пора.
Дю-А, к тому времени уже замолчавший, смертельно серьезный, злобный, забывший недавнее благодушие, поднял голову:
— Подожди. Успеешь уйти. Мы, наверное, никогда не увидимся больше.
— Кто знает, — собрав последние остатки вежливости, сказал я.
— Мы, наверное, не увидимся больше. Поэтому я хочу, чтобы ты знал. Ты не прав. Ты не можешь быть прав, с самого начала не по той программе работал. И все ваше куаферство — дикая глупость была. Если не преступление.
— Не надо, — сказал я. — Мы с тобой никогда друг друга не поймем.
— Слушай меня, не перебивай! Я и сам знаю, что пытаться убедить тебя бесполезно, ты в этом своем куаферстве закостенел. Хотя в принципе я тебя понимаю. Когда-то ты мне нравился даже. Мы ведь почти друзьями стали тогда. Ты был очень неплохим парнем. И честным, и все такое.
— «Был». Хорошо говоришь.
— Не придирайся к словам! Слушай, сколько раз повторять! (Дю-А, наверное, по сию пору начальник, очень уж командовать любит.) Сбил меня… Ты сейчас уйдешь, но ты должен знать одно: я тебе никогда не прощу, что бы там после ни случилось, кто бы из нас правым ни оказался. А прав-то все-таки я! Все-таки я! Ни-ког-да не прощу тебе, что ты меня тогда трусом назвал. И подлецом.
— На правду обиделся? — усмехнулся я.
— Нет!
— Все ясно, — сказал я. — Очень приятно было тебя повидать. Я пошел.
— Счастливо! — рявкнул дю-А.
Я не ответил и ушел, а он еще раз крикнул мне в спину, что никогда меня не простит. Он остался сидеть, мрачно разглядывая свои роскошные кушанья, — горбатый, будто все еще наплечники носит.
Велосипед я домой отослал, а другого транспорта не люблю, пришлось пешком тащиться километров двенадцать. Был вечер, час пик, машины ревели как сумасшедшие, и люди толкались. Город меняется, и нет больше в нем площадей, по которым можно гулять. Я пришел, когда уже стемнело совсем и Марта уже вернулась. Я ничего ей не сказал про дю-А. Да и не о чем говорить. Она считает, что я слишком часто прошлое вспоминаю, у нее откуда-то другие появились воспоминания. У меня с ней не все хорошо, и с сыном у меня нелады, и я не уверен, что он до этого, стекла доберется. Скажет — скучища.
А мне все равно. Я уже и привыкать начинаю. В жизни городского бездельника есть свои радости: можно сколько угодно заниматься тем, что никому не нужно, а значит, и отчитываться за сделанное не перед кем. Придумываю себе разные бессмысленные дела, когда за стеклами не гоняюсь: например, езжу в больницу к Беппии, он тут недалеко, километров сто. Сижу с ним разговариваю, он совсем не помнит меня, он говорит, что я его дядя (был такой бродяга, Каспар его ребенком пару раз видел и очень им восхищался). Он долго будет жить, Беппия, мы все от старости перемрем, а он еще тянуть будет. А почему бы ему не тянуть? Уход хороший, ум лишний не отягощает, сидит на солнышке, деревянных мальчиков вырезает, а потом их мучит.
МЕТАМОРФОЗА
Я все-таки расскажу тебе, пусть даже и потеряю твою любовь, потому что все равно потерял. Тебе, потому что кому еще могу рассказать такое? Потому что не рассказать будет нечестно. Уезжай и не жди от меня вестей — меня нет.
Ты никак не могла понять, почему я не хотел соглашаться на ту инспекцию — помнишь? Ты говорила: чудной (мне нравилось, когда ты так говорила), не вздумай отказываться, столько надежд. А я отвечал, что я куафер до мозга костей, куафер и никакой не инспектор. У меня ничего не получится — я тебе отвечал. А ты говорила: чудной, ты не просто куафер, ты особый куафер, тебя заметили, из инспекторов делают куаферских командиров. Вот что ты говорила. Ох, ребята, ребята, ребята, ребята…
Любовь моя, родная, единственная, я действительно был тогда куафером, и ничем больше, и нельзя было мне инспекцию доверять. Мое дело — причесывать планеты, делать их максимально пригодными для человеческого жилья, пусть даже это и стоит жизни большинству коренных обитателей. «Создавать новые экологические структуры» — это значит иногда чуть не плавать в самой мерзкой грязи, которую можно выдумать, терпеть всякий раз отвратительные, нестерпимые запахи гнилого мяса, которое совсем еще недавно было не гнилым, бегало по травке и не подозревало, что встретит меня. Выносить все это и уверять себя, остальных, что другого выхода нет, что кто-то должен делать эту грязную работу ради всеобщего блага. Кто-то хоть так должен решать проблему перенаселения, спасибо медикам за нее. Тогда я был пусть талантливым, но куафером, то есть человеком, который имеет дело с животными, а с обычными людьми общаться уже не умеет. Уже забывает, что значит жалеть человека, уже и понятия не имеет, что значит его опасаться.
Быть куафером — значит делать свои планеты, быть инспектором — чинить сделанное кем-то, а это всегда муторнее, чем делать заново самому. Инспекция — это выявление чужого брака, мне за нее браться совсем не хотелось, как любому не хочется браться не за свое дело.
Я проиграл, я себя продал на той инспекции, не заметил даже, когда и как. Меня нет.
И это враки, чудовище мое любимое, что мне противны были жестокость и трупная грязь, неизбежные в нашем парикмахерском деле, — это я врал. Врал, потому что ну не может же человеку такое нравиться. Теперь, после всего, точно могу сказать — и это мне тоже нравилось, и это тоже. Сейчас время такое, что нелюбимой работы не может быть. Может быть разве что работа нейтральная. Нет у людей другой связи с работой, кроме любви. И я тоже любил куаферство, я стеснялся этой любви, но понимал, что я куафер, только куафер, и кроме куаферства ничего другого делать не умею и не хочу.
Не нравился мне и объект инспекции — планета Галлина в Четырнадцатом Южном секторе. Одна из первых моих планет — я как-то тебе рассказывал. Я ее плохо, собственно, знал — самый конец пробора застал, уже после того, как противников куаферства утихомирили. Стандартный старинный пробор для поселений средней численности. Хоть на одной такой планете ты наверняка останавливалась — их в туристические рейсы очень любят включать. Обжитый, примерно в тысячу квадратных миль уголок, всегда почему-то на материке, с земноподобной биоструктурой, по контуру плавно переходящей в аборигенальную, с тщательной охраной границ и вытекающими отсюда местными традициями, иногда глупейшими, но всегда трогательными; с аварийным биоэкраном куаферского типа и так далее. Населяют такие планеты, как правило, раздобревшие дамы, размякшие добряки, довольные жизнью, туристами, регулярными охотами, постоянными карнавалами, любители хорошего трепа, хорошей кухни и, как ты выражаешься, «хорошего секса». Преобладают там мужчины. Старые проборы были трудоемки, маломасштабны, но очень надежны. Возможность брака здесь практически нулевая, а уж если он есть, то такой хитрый, что искать его надо не день, не месяц, а может быть, годы. А потом, когда разберешься, надо выискивать трюк, финт необыкновенный, которым этот застарелый, вросший, вжившийся в планету брак можно будет нивелировать без особого труда для всей биосферы — сейчас и в далеком будущем. И подписаться под этим, и отвечать, если что выйдет противу твоего же прогноза. Так, правда, никто не делает, делают по-другому, я еще вернусь к этому. А вообще на таких планетах я даже и не помню, чтобы когда-нибудь проводились инспекции.