Планета–тайга: Я живу в заонежской тайге. В медвежьем краю
Шрифт:
Вот эта жажда жить помогла и Аркадию встать и сделать первый шаг оттуда, откуда дороги в лес никогда не начинались. Были отчаяние, сомнение, мысли о конце от собственных рук, но все ушло, все стало уделом прошлой слабости — Аркадий встал, и, наверное, то первое письмо ко мне после года молчания писалось им не только для того, чтобы восстановить переписку:
«…Про лес: на меня такие воспоминания болезненно не действуют — ты это зря. Зря лишь потому, что давно меня не видел, вернее, не видел после больничной койки, и напрасно думаешь, что я недвижимый калека. В любой день способен сходить в лес. В январе у своего поля ставил капканы, дак трех лисиц поймал, и с Васькой один раз сходили, куницу принесли. Надеюсь,
Вспомнив эту не очень веселую историю, но историю, как и большинство лесных событий, с хорошим окончанием, я не могу не коснуться еще одной детали нашего разговора с Аркадием в городской больнице…
Тогда, на обочине дороги около отдыхающего автобуса, я вспоминал не только худое, желтое лицо человека, лежащего пластом на больничной койке, не только его желание все-таки продолжить начатые тропы — я вспоминал, что желание жить дальше крылось не в стремлении сохранить достигнутое, уже полученное от жизни… Там, на больничной койке, Аркадий думал совсем о другом. Он думал о весне, о небе, тяжело болел душой, что эта весна пройдет без него, а ему так и не придется увидеть голубой от воды лед озера… Такой лед обычно уходит из озера по реке не очень громко. И это даже не лед, а еле скрепленные друг с другом высокие ледяные столбики. По дороге столбики рассыпаются, раскрываются вдруг ослепительно белыми букетами и тут же тонут, как тонут в воде тяжелые, мутные от времени щепки гнилого дерева. И может быть, после того льда, о котором вспоминал Аркадий, мое весеннее небо вдруг ожило, по–настоящему затеплилось, пообещав назавтра новые яркие краски, новый светлый день.
Небо, солнце и просто зимнее утро особенно засветились для меня и после случая, который произошел на льду Часовенного озера. До этого небо, солнце и свет дня тоже были, но их отодвигали забота, работа, усталость. Но свет дня вернулся ко мне, подошел совсем близко и остался один на один с человеком, который после болезни первый раз сел у окна за свой столик…
В избе было холодно, я еще не знал, сколько дней пролежал в постели, счет дням я восстановил уже потом, когда сверил свой календарь с календарем людей. Но тогда о жизни и людях мне напоминал только слабенький огонек на еловых щепках, огонек маленького костра, разложенного прямо на шестке… Дров в избе не было, за ними еще надо было идти на улицу в мороз, а пока я грел руки у живого теплого огонька, видел за окном солнце, видел свет дня и как-то особенно внимательно и бережно смотрел и на тщедушный огонек, и на обмороженное, уставшее за год работы светило… Наверное, тогда мне было просто хорошо от сознания, что солнце на небе все-таки есть.
А потом я топил печь, варил картошку, грел чай, потом положил сушиться свои потрепанные сапоги и сношенные за год дорог портянки и был вполне доволен и этими давно просившими замены сапогами, и стершимися в сапогах кусками холстины. И наверное, именно тогда я по–иному понял большую радость и Ивана Михайловича, и Аркадия Кушакова просто от стакана чаю, просто от удобной, хотя и не всегда новой, обуви. Нет, эта радость была не от смирения с трудными условиями работы, не от недоступности чего-то более дорогого — это было трезвое и умное чувство человека, умевшего радоваться всему и довольствоваться только самым необходимым.
В следующий раз просто небо, просто солнце, просто свет дня я по–новому оценил вскоре после разговора с Аркадием Кушаковым. Аркадий оказался прав, когда просил меня быть поосторожней на лесных дорогах во время медвежьего гона…
Я только что занес в лес часть продуктов и возвращался за новой ношей, возвращался несколько беззаботно и почти столкнулся с разгорячившимся медведем–самцом. Медведь чуть не сбил меня с ног. Потом я долго восстанавливал по следам все детали события и неприятно обнаружил только свою вину.
О своей оплошности я долго
И снова дороги, снова ручьи, снова стремление поскорей туда, где медведи начали свою новую жизнь, жизнь нового года своего «медвежьего государства». Но мои дороги, наверное, стали более осмотрительными. Нет, это была не трусость — это было начало того опыта, которым богаты и Иван Михайлович, и Петр Мушаров, и, конечно, Аркадий. И пусть даже опытного человека может поджидать в лесу самая неожиданная опасность, но до тех пор, пока есть лес, люди будут идти, идти, чтобы найти новые дороги, принести другим новые плоды своего труда, чтобы получить новые проценты с капитала природы и даже встретить новые опасности, встретить их просто, помериться силой со стихией, а когда стихии удастся победить, сильно и мужественно произнести слова о ранах, которые не принято считать, и снова оставить себе неиссякаемую жажду жить там, где дороги людей еще не окончились.
Глава двадцать пятая ДО СВИДАНИЯ, ПТИЦЫ…
Раньше я всегда встречал с лебедями весну. Весной лебеди были белые и высоко. От высоты птицы казались счастливыми. Через шум города я не слышал песни этих птиц, но они обязательно должны были петь… Тогда я еще совсем не знал, что лебеди умеют не только петь. Я читал охотничьи рассказы, где один лебедь погибал без другого, очень верил этим рассказам, но совсем не предполагал, что рыдать могут все лебеди сразу… И теперь на озере я ждал лебедей. Они должны были лететь обратно на юг, и мне казалось, что они пролетят надо мной.
Первых лебедей я увидел неожиданно и далеко. И они летели совсем не на юг — лебеди летели обратно на север после нескольких дней леденящего шквала…
До шквала было тепло и тихо, как летом. Только зеленый цвет сменился на желтый и бурый, а между этими цветами вспыхнули все полутона расписной осени. Все как под Москвой, только цвета были чище и ближе от прозрачного воздуха и не очень высокого голубого неба. Правда, с берез и осин нет–нет да и падали листья. Они падали редко и медленно, тихо ложились на воду, поднимали ножки и долго бродили по озеру цветными игрушечными лодочками. Пассажирами в этих лодочках были крупные капли живой росы. Я находил такие крошечные суденышки и подолгу рассматривал в беспокойное зеркальце свою обросшую физиономию и близкое северное небо…
Шквал пришел без объявления войны. Он свалился с севера, смешал озеро, осень и краски. Три дня сорвавшийся с цепи полярный пес грыз, рвал и мучил все живое и тихое, оставленное летом. Потом пса поймали, жестоко избили и снова посадили на цепь. Он еще тяжело дышал, и с севера долго потом тянулся ко мне уставший дымок из собачьей пасти.
Когда прошел шквал, я не узнал ничего. Не было берез, желтого тростника, оставались только потемневшие, нахохлившиеся перед зимой ели да ломкая трава под ногами. От яркого и светлого остались лишь холодные ветви осин да сжавшиеся под ветром листья вчерашней малины. Листья вывернулись светлой стороной наружу и теперь мертво индевели по берегам озера…
Я не нашел в лесу почти никого из вчерашних знакомых и выехал на воду. На озере были гости. Это были поспешные и суетливые в своей дороге к теплу серые и черные утки. Утки носились шальными стайками, падали на воду, снова куда-то неслись. Пожалуй, они были очень беспокойными и немного трусихами — они мчались сразу туда, куда надо попасть, чтобы больше не собираться в дорогу до весны. Утки мчались на юг. А лебеди летели на север.
Я еще раз доставал компас, проверял страны света. Все было на месте: и юг, и восток, и запад… Почему же они летят на север? Лебедей много. Птицы шли высоко и молча. От них оставался бело–голубой цвет, легкость дня и беспокойство сердца…