Планета–тайга: Я живу в заонежской тайге. В медвежьем краю
Шрифт:
Уже где-то на полпути к людям мне вспомнилась еще одна песня птиц. Эту песню я тоже слышал всего один раз, тоже не успел всю запомнить, но что-то осталось, как остается человеку самое главное после хорошей, доброй встречи…
Наверное, автор песни не обидится на меня, если я вспомню ее не совсем точно. Это была хорошая песня, и я не мог не повторять ее, когда покидал, пусть только на время, свою землю… Моя земля была не всегда теплой, она знала жгучие морозы и ледовитые ветры, она знала сплошные дожди и топи болот, но это была моя земля. И если бы тогда, на прямой дороге перед Пашевым ручьем, мне встретился какой-нибудь не слишком смышленый журавленок, я, пожалуй, повторил бы ему те самые
«Пусть та земля теплей, но родина милей, милей — запомни, журавленок, это слово!»
В МЕДВЕЖЬЕМ КРАЮ
БАЛЛАДА О РЫБАКАХ
Ловить рыбу я начал давно — лет тридцать тому назад. С тех пор в памяти осталось большое уральское озеро, моя удочка–палка, вырезанная из ольшинки, витая волосяная леска, пробковый поплавок и стайка плотвичек около моего крючка.
Эти плотвички почему-то совсем не попадались ко мне на крючок. Они хитро выжидали, когда у меня кончится терпение, когда в сердцах я выдерну удочку, а с крючка слетят и, медленно покачиваясь, станут опускаться на дно крошки хлеба. И тут плотвички резво кидались к хлебным крошкам — и в прозрачной воде я хорошо видел, как они раскрывали рты, чуть вытягивали вперед губы, а потом снова собирались в стайку и снова ждали, когда я заброшу удочку и когда у меня снова не хватит терпения…
В кусты на берег озера я уходил тайком от домашних — так далеко уходить мне еще не разрешалось. По–этому меня часто искали. А когда цель моих тайных исчезновений стала ясна матери, она попросила присматривать за мной рыбаков из рыбацкой артели. С этого все и началось…
Невод, тони, рыбацкие лодки, темно–зеленые бока громадных щук, черненое серебро глубинных лещей и, конечно, большой рыбацкий костер после работы. Медленный, но жаркий огонь под костром, медленные пузырьки кипящей густой ухи, поздний вечер, деревянная ложка, душистая от настоящей озерной рыбы, ломоть ржаного хлеба — ситника, молчание за ухой, деловое, чуть усталое молчание людей, только что окончивших труд, а потом кружки с крепким чаем и, наконец, рассказы, настоящие рыбацкие рассказы–правда, которые и услышишь только после богатой тони, густой ухи, за крепким чаем, на берегу озера, рядом с темным бортом лодки, у которого спокойно и тоже, наверное, устало после целого дня ветра качается вечерняя волна.
Богатый от сильного труда, яркий от воды и неба, таинственный от частых удач и неудач, мир рыбаков стал с тех пор и моим собственным миром. Вслед за красками, богатством и тайнами ко мне пришли красивые и известные только рыбакам слова. Сколько этих ярких и сильных слов, собранных на Урале, на Нижней Волге, на Оке и, наконец, здесь, на Севере, осталось со мной. Я полюбил их и не могу не повторять без конца, как хорошие стихи, названия снасти, глубин…
Крылья, кнея, концы… — это о неводах. Тетива, обора, грузила, цевки… — это о сетях. Следом за оборой, цевками и грузилами к сетям подходят шуйка и полка. Шуйка — это легкий еловый или осиновый челночок, куда укладывается тонкая нить, а потом на полку, на гладкую планочку размером в пол–ячеи, эта нить ложится узел за узлом, вяжется и вяжется стенка сети, вяжется ряд зарядом.
Морды, мережи, заколины, режь — что-то сильное, от древнего промысла на Руси звучит в этих простых и ясных для рыбака словах.
Я любил ловить рыбу и удочкой, уходил своими собственными тропками в аксаковскую мечтательность над поплавком, забывал на это время все остальное, видел только поплавок, а потом по ночам этот поплавок являлся ко мне во сне и все время вздрагивал, куда-то уплывал и тонул.
Поплавок, утренние полоски голубого тумана над сонными, мягкими листьями
Ивана Михайловича четвертый день не было дома. Я ждал его назавтра. Ждал один в большой рыбацкой избе на берегу таежного озера. Завтра он должен приплыть — таков уговор. Если его не будет, я отведу от берега лодку, пройду озеро, оставлю лодку в другом конце озера, в Концезерье, и пойду навстречу по трудной таежной тропке на его озеро.
У каждого из нас в тайге были свои озера. Я ловил рыбу на Долгом озере, долгом и глубоком, как темная река среди черных еловых берегов. Мое озеро было порой тяжелым и неверным и от этих угрюмых берегов, и от кривых ветров, что сваливались с еловых вершин всегда дерзко и неожиданно.
Такие ветра легко держала шитая онежская кижанка, но только не наши долбленки–челноки, куда двум рыбакам сесть порой не хватало места.
На моем озере стояла охотничья избушка. В избушке была рудная, с дымом в дом, печь. Когда печь топилась, я открывал доску под потолком, и плотные полосы дыма сначала лениво, потом все быстрей и быстрей добирались до этой прорези–трубы и долго качались в свете прорези. Когда было солнце, на полосы дыма падали тени осиновых листьев. Тени листьев качались вместе с дымом — и казалось: не дым выходил из избушки, а листья осин плыли и плыли ко мне.
Печь протапливалась. Я выгребал угли, выметал под печи, готовил рыбу: чистил, потрошил, резал на куски. Потом на широкой осиновой лопате–весле рыба уходила в печь и плотными рядами ложилась поверх омоченных в озере стеблей тростника. Так рыба сохла. Сначала пеклась, дымилась. Иногда я вынимал из печи такой дымящийся печеный кусок, круто посыпал его солью, дул, чтобы не обжечься, и с аппетитом ел. Остальные куски к утру высыхали и становились тем самым сушником, который в мешках за плечами я выносил с Долгого озера в наш рыбацкий дом. Там сушник складывался в корзины, а потом снова за плечами или в плотных тюках на спине сельповской лошади отправлялся по таежной дороге к магазину, к людям.
Зарабатывали мы не много: я меньше, Иван Михайлович чуть больше. Иногда месяц промысла приносил мне до сотни чистого дохода. Этого хватало на муку, на сухари, сахар, крупу, махорку, спички и на бутылку крепкого вина, — чтобы снова уйти в тайгу, сначала в рыбацкий дом, а потом на свое Долгое озеро, которое в общем рыбном промысле страны, наверное, значилось малым непромышленным водоемом…
Озеро Ивана Михайловича было обманчивым, как леший–старик. Оно встречало рыбака всегда добро, будто собиралось рассказать ему тихую, теплую сказку. Сказка манила. Ты уходил на долбленке далеко от берега, забывал об осенней кривой погоде — и вот тут-то леший–старик, рассказавший тебе добрую лесную сказку, вдруг оборачивался настоящим чертом.
Ветер хрипел в еловых вершинах, волна гудела под лодкой, как огонь в сумасшедшей печи. Кол, за который ты привязывал лодку, не выдерживал хрипа и воя, с треском разлетался и долго волочился сзади тяжелым, тупым обрубком. Этот обрубок, как якорь, держал лодку по ветру, и тебе оставалось только резать и резать веслом, как хорошим ножом в медвежью грудь, врезаться в волну.
В такой ветер казалось, что ты не плывешь, а только держишься на гребнях крутых волн. Но вот берег. Последняя волна все-таки догнала тебя и швырнула в лодку с десяток ведер ледяной воды.