Планета–тайга: Я живу в заонежской тайге. В медвежьем краю
Шрифт:
После ледяного шквала рыбаки с трудом отводили от берега лодки. Вода, попавшая в лодку, замерзала за ночь и оставалась на дне мутной тяжелой льдиной. Корма и бок, подставленные волне, как прибрежные камни, оплывали застывшей водой — и тогда лодка больше походила на глыбу льда, чем на ладную рыбацкую посудинку.
Но когда лодку все-таки удавалось столкнуть на воду, а потом среди наступившего затишья удавалось и добраться к дальним островам, рыбака всегда ждала встреча с ряпушкой.
У островов ряпушка в это время выбивала икру, нерестилась глубокой осенью, под самую зиму.
А потом в теплой избе на столе будет кипеть ряпушка, сваренная по–карельски, сваренная в глубокой сковороде с луком и картошкой. И усталые, промерзшие насквозь люди станут ждать эту кипящую сковороду, ждать стакан крепкого вина, потом кружку чая и папиросу. А потом теплый, спокойный сон до утра, в избе, у печи, а утром снова лодки, оплывшие льдом, снова ветер, дальние острова, сети, коченеющие руки, крутые волны, бьющие в борт, и снова ряпушка…
Ряпушка шла недолго. Рыбаки возвращались домой. Возвращались, когда падал снег и под полозьями волокуш трещал коричневый болотный ледок.
Иногда кто-то из них не возвращался. Его находили уже по весне, на разливах. Хоронили молча, отдавая дань земле и озеру и простому рыбацкому труду, который, как всякий труд, требовал от людей отдать ему все до конца.
…За ряпушкой старик не ходил уже давно. После войны в дорогу долго не пускал протез, а когда с протезом пообвыкся, рыбацкая артель распалась и идти уже было не с кем.
И теперь каждую осень, когда заряжали холодные ветра, старик болел. Он болел молча, и о его болезни я догадывался лишь по тому, с какой неохотой уезжал он теперь на озеро.
Казалось, к октябрю наши озера начинали старику надоедать. Его упрямое терпение, что помогало переждать любую погоду, кончалось, он чаще не выдерживал одиночества в тайге, раньше приходил со своего озера, реже уходил обратно и даже пресные рыбники пек теперь не так весело и легко, как совсем недавно, когда осень только–только показывалась на берегу озера.
Правда, и в наших озерах к октябрю качались от берега до берега тяжелые вымороженные волны, и здесь ветер выбрасывал на камни комья сырых листьев, метелки тростника и кувшинчики кубышек. Все было как там. Но в наших озерах ряпушка не водилась.
Теперь каждое утро я уходил на лодке к островам и проверял переметы. К октябрю мое Долгое озеро закрывалось для рыбака — оно было мелким, рыба из него осенью уходила, я забывал дорогу в тайгу и промышлял на Домашнем, на глубоких зимних ямах.
В эти ямы к октябрю собиралась щука. Длинный и прочный шнур перемета жег холодом руки. Я поднимал шнур из воды и еще далеко на шнуре слышал тупые толчки больших рыбин.
Шнур натягивался, легкая лодка шла от крючка к крючку. Толчки слышались ближе. Лодка замирала, ждала. Шнур перемета поднимался вверх, и на чисто–синей от мороза и низкого северного неба воде взыгрывал темный круг от щучьего хвоста.
Щука
Метр за метром я крался к щуке, которая еще не стала добычей. В сак рыбина не входила. Левой рукой я держал шнур перемета, выравнивал лодку. Правой взводил курок ружья, вжимал приклад в плечо и вел вороненую планку двустволки снизу вверх по воде. Вода оставалась под срезом стволов. Стволы чуть прикрывали темный широкий плавник ближе к голове — и вслед за выстрелом в воду врезалось весло.
Рыбина подтягивалась к лодке тяжелой и вялой. Темно–зеленое тело щуки переваливалось через низкий борт и замирало у твоих ног замшелым метровым поленом.
А шнур перемета снова жег холодом руки. Когда подбивал встречный ветер, шнур резал ладонь. И ты снова и снова слышал далекие, тупые толчки в глубине, заранее угадывал, где сейчас расплывется по тяжелой октябрьской волне медленный, мелкий круг от щучьего хвоста, снова выводил лодку, одной рукой поднимал ружье — и еще одна зеленая рыбина с оранжевыми разводами по бокам вытягивалась у твоих ног…
С озера я приезжал мокрый. С трудом стягивал с себя высокие сапоги, сбрасывал ватник, раздевался совсем. Ледяными ногами искал голенища валенок, горячих от печи, забирался на печь, курил и ждал, когда холодная боль в руках и ногах после озера пройдет.
Когда старик был дома, он встречал меня с воды и протягивал горячую кружку. Кипяток, наверное, жег губы, горло, но ты не чувствовал этой горячей боли, как не чувствует тело, распаренное в бане, снега и ледяной воды.
А к вечеру над низким бортом долбленки снова подпрыгивала ледовитая волна, норовя перескочить через борт, обдать тебя, щук, ружье. Когда к ночи на озеро ложилась морозная, фиолетовая тишина, лодка возвращалась домой уже через хрусткие густые льдинки. Сезон заканчивался. Пора было убирать снасти, чтобы ночной мороз не укрыл перемет льдом и не оставил его в озере до самой весны.
Снег глубоко закидал лесные дороги. Из тайги мы выходили трудно, оставив в своем рыбацком доме рыбу и вещи. Когда мороз через густой снег пробился к болотам, на лошадях я вывез рыбу и снасть, рассчитался с сельпо, простился со стариком и ушел в город.
В городе я получил разрешение на отстрел лосей и снова собирался в тайгу. Но сборы тянул. Я жил у древней старушки, слушал ее песни и сказки, пил чай из большого медного самовара старой тульской работы. Мне было тепло и просто здесь, в крепком уютном доме, и, наверное, поэтому пока не хотелось никуда уходить.
По вечерам я шел в городскую столовую и долго сидел за кружкой хорошего ячменного пива.
Я любил этот городок, небольшой, северный, ладный и простой. Любил эту столовую, куда можно было прийти с собакой, где никто никуда особенно не торопился, никто не спорил, не ругался, где весь вечер можно было смотреть на самых разных людей, заходивших спросить тарелку кислых щей, отварную картошку с мясом и сто пятьдесят граммов российской водки перед долгой дорогой по позднему северному тракту.