Планета–тайга: Я живу в заонежской тайге. В медвежьем краю
Шрифт:
Если бы ты не обогнал волну там, на озере, если бы волна успела схватить тебя далеко от берега, то этих десяти — пятнадцати ведер вполне хватило утлой лодчонке, чтобы она остановилась и оставила тебя посреди озера одного…
Два дня кряду ветер–черт хрипел над тайгой. Я ушел с Долгого и вернулся в наш рыбацкий дом. Ивана Михайловича дома не было — он ушел на свое озеро и оставил мне короткую записку: «Жди в субботу». По зарубкам, которые старик оставлял на косяке двери, по своему календарю я подсчитал, что суббота будет завтра.
Я топил печь, варил крутую уху из окуней, жарил окуневую
Потом ветер сорвал под окном пролет забора. Я вышел на улицу, занес упавший пролет за дом и обернулся к озеру…
Далеко, за Сухим мысом, то вскакивала, то снова падала в волну лодка. Лодка шла ко мне из Концезерья — это была его лодка. Старик не выдержал, устал ждать погоду и вернулся.
Озеро, где стоял наш дом, было не страшным: ни мелководных луд — камней, что разом прошьют осиновое дно долбленки, ни ветров–изворотней, как у меня на Долгом. На Домашнем, как мы звали свое озеро, ветра всегда шли прямо и ясно. И даже в самый тупой шквал всегда можно было скрыться за мысом или свернуть в лахту. Но старик не сворачивал. Я спустился к воде и ждал его.
У старика было правило — привозить со своего озера тройку — пяток окуней для пирога. На уху рыбу доставал я, а вот пирог пек сам Иван Михайлович, и только из тех окуней, которых ловил на своем озере.
Это были чудесные рыбы. Тяжелые, как карп–двухлетка, жесткие чешуей и острые перьями, они всегда были какого-то не окуневого, красно–багрового цвета. И только тонкая зелень поперечных полос не давала ошибиться — конечно, это были окуни.
Ловил их старик не в сети, а на удочку у какой-то Средней луды, известной только ему одному. Вылавливал мало, будто берег, но всегда привозил.
Сейчас он подъедет, выбросит на берег весло, выставит за борт деревянную ногу–протез, потом появится и сам из своей лодчонки–душегубки, встанет в воде прямо, крепко, подберет из лодки мешок с сухой рыбой и лишь потом наклонится за окунями…
А потом начнет творить тесто, пресное, без закваски. Раскатает широкую лепешку будущего пирога на березовых досках стола, засеет ее солью, аккуратно положит три рыбины: две головами на себя, одну на себя хвостом, чтобы пирог получился ладным, ловким, опять засеет крупной солью, завернет края пирога и будет ждать, когда протопится печь.
Печь под пирог Иван Михайлович топил сам. А потом на столе задымится, задышит ржаным духом темная шершавая корка. Острый нож, который потрошил рыбу, шкурил белку и лося, спасал от медведя, самым краешком лезвия–бритвы пройдется по печеному боку, чуть–чуть сдвинет крышку пирога и даст дохнуть сочным запахом не то выстоявшейся ухи, не то жареной рыбы… Это был особый запах — запах печеного рыбника. Им можно было дышать долго и легко, собирая по струйкам аромат ржаного теста и распаренных окуней. А потом чуть надломить корочку свежего пирога и, пока не трогая рыбу, почувствовать необыкновенный вкус сочного от рыбы пресного теста…
А потом будет чай, будут рассказы, скупые таежные рассказы, но много рассказов. А потом я последний раз прикурю от коптилки, задую тоненький огонек, лягу на свою постель и буду вспоминать то ли свое неверное
В этот раз Иван Михайлович окуней не привез. Правда, по пути в Домашнем озере подцепил на дорожку пару щучек, но из щучек пирога делать не стал. Печь в этот раз топил я. Потом мы пили чай, молчали, я последний раз прикурил от коптилки, погасил ее, лежал, старался что-то рассмотреть на темном от ночи потолке и не мог спать.
Старик поднялся с постели, снова засветил огонь, покашлял, простучал на своей деревянной ноге по полу от постели к двери, вышел на улицу, вернулся, не гася коптилки, снова лег, с грохотом спихнул на пол протез и стал рассказывать о ряпушке…
Ряпушку старик ловил еще до войны. К осени, когда в наших лесных озерах рыба уходила на глубину, замирала там до весны, рыбаки запрягали лошадей в легкие волокуши, грузили снасть, продукты, подвязывали к волокушам лодки–долбленки и по лесным дорогам шли далеко на северо–запад. Там, где кончалась архангельская земля и начиналась голубоглазая Карела, среди скал и витых ветром сосен до самой зимы светились глубокие, буйные озера. Там, в конце долгой дороги, рыбаки выпрягали лошадей, спускали на воду лодки и до самого ледостава ловили ряпушку…
Ряпушка была небольшой быстрой рыбкой размером с короткий ножик. Чем-то эта проворная рыбка походила на неугомонную салаку, что с весны до конца лета сплошными бестолковыми стаями теребила утреннюю и вечернюю воду наших озер. Эту салаку ловили все деревенские пацаны на крючок, сеткой–черпаком, собирали бьющихся о камни нерестовых рыбешек просто руками. От салаки за неделю жирели деревенские коты, салаку подбирали вороны и сороки, салаку сушили и жарили в каждом доме, но эта несмышленая рыбешка никогда не оставляла рыбаку чувства победы.
Салаки было много. Ее можно было ловить и ловить на тихой воде в ясные дни, не думая ни о волне, ни о ветре. Другое дело ряпушка.
Где была, где таилась весной и летом эта небольшая, но удивительная рыбка, почему не хватило ей теплых дней показаться, заявить о себе озеру?
Весной и летом ряпушка всегда куда-то исчезала. Но вот заряжали ледяные дожди, под хлестким северным ветром кипело озеро, и с глухим тяжелым рокотом крушила прибрежные камни тупая осенняя волна. Эта волна вместо пены и брызг швыряла на берег комья сырых листьев, измолоченные ветром метелки тростника и набухшие кубарики–бочечки с семенами кувшинок.
Иногда волна надолго уходила, и озеро испуганно стихало перед новым морозом. Мороз являлся тут же, вымазывал камни толстой ледяной коркой и запекал метелки тростника, обрывки листьев и бочечки кувшинок в мерзлые крутые валы.
Эти валы тянулись вдоль всего берега как раз по тому месту, куда дальше всего выбегала волна, и, наверное, поэтому казались главным ударным редутом зимы — сюда зима уже выбиралась из озера, и отсюда с новым северным ветром и новыми ледяными волнами она пойдет еще дальше вслед за очередным шквалом.