Плавучая опера
Шрифт:
Полное заглавие, если рукопись эта когда-нибудь будет доведена до конца, а значит, и заглавие понадобится, должно звучать так: "Размышления о причинах и обстоятельствах, сопутствовавших гибели от собственной руки Томаса Т. Эндрюса из Кембриджа, штат Мэриленд, в 1930 году, в День сурка [19] (преимущественно о причинах)" - что-нибудь в таком духе. В общем, попытка понять, отчего повесился мой отец, не больше.
И не меньше, поскольку, проведя два года в выяснениях, разысканиях, чтении и разглядывании стены, я пришел к выводу, что ничего нет столь зыбкого, как причины, вызывающие любой человеческий поступок. Дело-то простое - неделя за неделей изучать банковские счета, бухгалтерские книги, письма от маклеров, месяцами просматривать старые газетные подшивки, курсы акций в тот период на бирже, тома по экономической истории и теории, несколько лет подряд как бы из пустого любопытства расспрашивать всех и каждого, кого с
[19]
2 февраля; по поверию, сурок в этот день вылезает из норы, и, если он отбрасывает тень, ожидается бурная весна.
Честно говоря, установить невозможно ровным счетом ничего, поскольку еще Юм указал: причинность можно определить всего лишь косвенно, да и для этого в каком-то месте приходится совершить скачок от видимого к тому, что видеть нам не дано. Пусть так. Цель моих "Размышлений" и состоит в том, чтобы, насколько это человеку доступно, сократить расстояние, которое надо будет осиливать скачком, то есть собрать до самой последней мелочи всю информацию, относящуюся к обстоятельствам самоубийства моего отца. Можете, если угодно, считать, что я в своем расследовании на самом-то деле движим лишь нежеланием признать причиной самоубийства страх отца перед кредиторами: не мог, мол, он с ними лицом к лицу встретиться. Возможно, так оно и есть (хотя не столь напрашивающиеся объяснения тоже могут быть обоснованы, да еще как серьезно), только я, уж как хотите, вполне сознательно склоняюсь к совсем другим истолкованиям. Но при всем том, разумеется, готов признать, что собственное мое понимание накопленных фактов предвзято, отчего даже тогда, в 1937 году, один ящик из-под персиков был предназначен для записей, касавшихся меня самого, - туда, кстати, положил я и записи о двух наблюдениях, сделанных в мой последний день. Вернее всего было бы сказать так: отказ признать причиной самоубийства отцовские неудачи на бирже для меня был гипотезой, проверяемой "Размышлениями", тезисом, который направлял все мое расследование.
Вы, конечно, понимаете, что сама цель, которую я себе поставил, - насколько возможно уменьшить расстояние между фактом и суждением о нем - обрекала эти записи на бесконечное продолжение. Ну конечно, можно было где-нибудь остановиться и заявить: я располагаю достаточной информацией, которая позволяет заключить, что Томас Т. Эндрюс покончил с собой в силу таких-то и таких-то причин. Но поймите правильно, на самом деле я хочу не перекрыть пропасть между фактом и суждением (может, очень даже глубокую, как ни близко друг от друга ее края), я хочу только сократить расстояние, которое предстоит одолеть прыжком. А потому - задача моя не может иметь окончания: на этот счет я никогда себя не обманывал. Однако из того, что окончания она не имеет, для меня не вытекало невозможности работать над другими задачами, в совокупности составлявшими мой грандиозный замысел, пусть решить эти задачи возможно лишь при условии, если в своих "Размышлениях" совершу-таки скачок. Когда цель недостижима, это еще не значит, что напрасны попытки к ней стремиться. И, кроме того, я уже где-то говорил, что дело, которым занимаешься достаточно долго, становится самоценным, так что, если даже не останется иных мотивов, я все равно буду дальше осуществлять свое расследование, хотя бы для того, чтобы с приятностью проводить два послеобеденных часа.
Предположим, однако, что каким-то чудом мне будет суждено познать непознаваемое, то бишь безошибочно установить главную из причин самоубийства отца. Тогда мои "Размышления" будут завершены. А расследование - нет, ибо в тот день, когда меня посетит озарение, я после ужина придвину поближе другой ящик из-под персиков - он сейчас возле лампы стоит, - поглазею какое-то время на стену и возьмусь за расширенные "Размышления", для которых те, завершенные, послужат только одним из разделов, не больше. И эти вот "Размышления", будь у меня сколько душе угодно времени, чтобы их неспешно продвигать, когда-нибудь могли бы принять такое заглавие: "Размышления о жизни Томаса Т. Эндрюса из Кембриджа, штат Мэриленд (1867-1930), в коих особенное внимание уделено отношениям его с сыном Тоддом Эндрюсом (р. 1900)". По-другому сказать, представляли бы они собой законченный опыт описания жизни и личности отца, начиная с того момента, когда он явился на свет в ближней спальне эндрюсовского особняка, до той минуты, когда повесился там же в погребе, - от пуповины, соединявшей его с матерью, до брючного ремня, намотанного на балку.
Нешуточная задача: я ведь намереваюсь изучить все, что можно изучить в связи с жизнью отца, и, насколько такое осуществимо, проникнуть в глубины его личности. А чтобы это сделать, предстоит мне мало того что повторить, только на более солидных основаниях, все расследование, понадобившееся для первых "Размышлений", но еще и заняться кое-чем дополнительно, - скажем, перечитать все книги, которые, насколько мне известно, читал отец, постаравшись при этом выявить возможное их воздействие на его характер, его образ мыслей. Если можно сравнивать бесконечности, эта задача еще необъемнее предшествующей.
Вот написал я сейчас, что "Размышления" в связи со смертью лишь раздел "Размышлений" о жизни, но ведь в каком-то смысле и наоборот, постижение жизни отца лишь необходимая предпосылка для того, чтобы понять его смерть. А вообще-то, должен сказать, оба моих замысла бок о бок идут, потому что цель тут одна: самое-то для меня главное - это определить, какую роль я сыграл в том, что наше с ним понимание друг друга неполным было, и насколько неполным, если разобраться.
Неполное понимание– вот в чем вопрос. Если вам ясно, о чем я толкую (а разъяснять не могу, мы бы в разъяснениях увязли безнадежно и никогда к рассказу не вернулись), тогда пора обратиться к последнему документу, тому, для которого огромные коллекции моих "Размышлений", вместе взятые, служат только подготовительными материалами, а документ этот - "Письмо моему отцу".
За него я принялся осенью 1920 года, когда после безуспешных попыток как-то осведомить отца насчет ненадежного состояния моего сердца поступил в университет. Если не забыли, я в конце концов решил вообще ничего ему не сообщать, а просто жить, пока живу; я ведь был уверен, что умру очень скоро, - так для чего расстраивать отца, портя жалкий остаток дней. Но меня смущало, что сообщить я просто не сумел, хотя одно время собирался, и что - тогда я еще никаким циником не был - мы с ним оба ляжем в могилу, так ни разу и не обретя настоящего понимания друг друга.
И поэтому я начал писать письмо отцу, урывками его дополняя все четыре беспорядочных года, что провел в колледже. Предполагалось, что письмо он найдет после моей смерти, и цель первоначально сводилась к тому, чтобы оповестить его о том, что мне сказал доктор Джон Фрисби, обследовав сердце. Однако эта цель, хотя я не упускал ее из виду, вскоре оказалась подчинена другой, более сложной: я стал всматриваться в самого себя, стараясь понять, отчего между мною и отцом нет полного понимания. Я тщательно воссоздавал в памяти и обдумывал всю свою жизнь, отбирая из нее те эпизоды, о которых надо сказать в письме, а другие отбрасывая. Не меньше месяца ушло у меня на то, что я пытался объяснить отцу, отчего так и не достроил лодку, стоявшую у нас на дворе. Более года потребовалось на выяснение, что меня побуждало к слезливому братанию с сержантом-немцем (понимание между нами, какая жалость, оказалось тоже неполным), а также что в моей жизни значил некий звук вроде легкого хлопка. Само собой, возился я с этим письмом лишь от случая к случаю, и за месяц выходило примерно двадцать листов заметок да страничка текста - редко больше. Ко времени, когда я очутился в Школе права, письмо разрослось страниц до пятидесяти или около того, а заметки я сложил во внушительного вида папку. Я, подавляя стыд, не умолчал и о Бетти Джун Гантер, хотя теперь-то вижу, что те ранние попытки объяснить нашу с нею связь были мелковаты. С особым усердием трудился я над письмом с 1925 года по 27-й, в первые свои добродетельные годы.
В 27-м я начал практиковать в Кембридже, а письмо с заметками убрал в чемодан. Я съехался с отцом и, к огромному для себя облегчению, почувствовал - или мне показалось, что почувствовал, - что мы с ним стали близки, как никогда прежде. Он временами по-прежнему ворчал, а то впадал в болтливость, но у меня появилось чувство, что хоть в чем-то начинаю его понимать; во всяком случае, появилась надежда, что понимание между нами уже не такое неполное, и, проникшись этой надеждой, я бросил свое письмо. Видите ли, я всегда считал, что понимание остается неполным по моей вине, и мне подумалось: вот повзрослею (хотя мне и в ту пору было уже двадцать семь) - и все трудности между нами исчезнут.
Но отец повесился, и день за днем я, напрягая память, так что какой-то раскаленный шар начинал перед глазами раскачиваться, все равно ничего не отыскивал такого, что могло бы послужить объяснением. Тогда я понял, что с 20-го года напрасно трачу силы на задачу невыполнимую, ведь, чтобы понять, отчего понимание неполное, надо совершенно точно себе представлять, что за люди те, между кем оно должно бы стать полным, а я пытаюсь понять лишь одного себя. Когда я переезжал в отель "Дорсет", выплыли на свет письмо и заметки, - письмо я положил себе на стол, заметки сунул в пустой кофр (ящики из-под персиков пошли в дело позже) и снова принялся за свое послание. Мне сразу стало понятно, что теперь надо приступить к расследованию обстоятельств жизни отца, чтобы выяснилась его роль в неполноте понимания между нами, а вместе с тем я ощутил и необходимость особого, специального расследования обстоятельств, сопутствовавших его смерти, поскольку такое расследование позволит как-то выстроить все остальное (ведь, не объяснив самоубийства, нельзя объяснить ничего), а также, возможно, отыскать некий ключ (ибо, если мне удастся постичь тайну его смерти, вся проблема, глядишь, получит какое-то решение). Так вот были начаты оба свода моих "Размышлений", хотя с ними не прекратилась работа ни над письмом, ни над заметками о мне самом.