Плексус
Шрифт:
– Но вы так молоды! Где было взять столько времени на…?
– Возраст ничего не значит, - остановил он меня.
– Не возраст делает нас мудрыми. И даже не опыт, как это изображают. А живость ума. Живой ум и мертвый… Вы должны знать, что я имею в виду. В этом мире -ив любом другом - существуют лишь два класса людей: живые и мертвые. Для тех, кто развивает свой ум, нет ничего невозможного. Для остальных все представляется невозможным, или немыслимым, или тщетным. Когда день за днем живешь среди невозможного, начинаешь задумываться, что же значит это слово. Или, скорее, каким образом оно стало означать то, что означает. Есть мир света, где все ясно и очевидно, и есть мир душевной смуты, где все темно и непонятно. Оба мира реально существуют. Обитателям мира тьмы время от времени приоткрывается мир света, но живущие в мире света ничего не знают о тьме. Люди света не отбрасывают тени. Им неведомо зло. Как и черные мысли. Они не влачат за собой цепи, они свободны. До возвращения в эту страну я общался только с такими людьми. В некотором смысле моя жизнь необычнее, нежели вам представляется. Для чего я жил
Тут он таинственно улыбнулся, Долгое мгновение мне казалось, что сердце у меня не бьется.
– Вы почувствовали себя как-то необычно?
– спросил Клод, улыбнувшись теперь более по-человечески.
– Именно что необычно, - ответил я, невольно прижимая руку к груди.
– Ваше сердце на миг перестало биться, только и всего, - сказал Клод.
– А представьте, если можете, что будет, если оно начнет биться в космическом ритме… Грядет время, когда человек не будет отличаться от Бога. Когда человек полностью раскроет все свои возможности, он освободится от пут человеческого сознания. То, что называется смертью,, исчезнет. Все изменится, необратимо изменится. Исчезнет необходимость дальнейших перемен. Человек станет свободным, вот что я имею в виду. Как только он делается Богом, то есть по-настоящему самим собой, он тут же понимает свое предназначение, которое заключается в свободе. Свобода всему возвращает его истинную суть, каковая есть совершенство. Не думайте, что я говорю как церковник или философ. Я отрицаю и религию, и философию, категорически. Они даже не являются необходимой ступенью, как людям это хочется думать. Их должно преодолеть одним прыжком. Если верить во что-то, что вне тебя или над тобой, станешь жертвой этого. Существует лишь одно - дух. Он все и вся, и когда это постигаешь, становишься воплощением духа. Ты- это все, ничего другого не существует… Понятно, о чем я говорю?
Я утвердительно кивнул. Я был несколько ошеломлен.
– Вы понимаете, - сказал Клод, - но суть от вас ускользает. Понимание Ш ничто. Глаза должны быть открыты. Постоянно. Чтобы открыть глаза, необходимо расслабиться, а не напрягаться. Не страшитесь упасть обратно в преисподнюю. Падать некуда. Вы в этом, и вы принадлежите этому, и однажды, если будете настойчивы, вы станете этим. Заметьте, пожалуйста, я не говорю, что будете иметь это, потому что тут нет ничего, чем можно было бы обладать. И запомните, вы также не должны будете ничему принадлежать! Вы должны будете освободиться. Не требуется делать никаких упражнений, ни физических, ни духовных. Подобные вещи как ладан- они пробуждают чувство святости. Вы должны стать святым без святости. Мы должны быть цельными… завершенными. Это и значит быть святым. Любая другая святость есть ложь, ловушка и иллюзия…
Простите, что я так говорю с вами, - Клод быстро отхлебнул кофе, - но я чувствую, у нас мало времени. В следующий раз, когда мы встретимся, это будет где-нибудь на краю земли. С вашей неугомонностью вы можете оказаться в самых неожиданных местах. Мои передвижения более определенны, я знаю путь, что мне предназначен. М Помолчав, он закончил так: - Раз уж я зашел столь далеко, позвольте сказать еще несколько слов в заключение.
– Он подался вперед, и лицо его стало еще серьезнее, Сейчас, Генри Миллер, никто в этой стране ничего не знает о вас. Никто - буквально - не знает подлинную вашу суть. В настоящий момент я знаю о вас столько, сколько, возможно, никогда уже не смогу узнать. Однако то, что я знаю, имеет значение только для меня. Это я и хотел сказать вам: чтобы вы вспоминали обо мне, когда окажетесь в беде. Речь не о том, что я смогу вам помочь, не думайте об этом! Никто не поможет. Да, наверное, никто и не захочет. Вы, - произнес он, подчеркивая каждое слово, - вы должны будете сами справляться с трудностями. Но по крайней мере вы будете знать, вспомнив обо мне, что есть в мире человек, который знает вас и верит в вас. Это всегда помогает. Секрет, однако, в том, чтобы не беспокоиться, верит ли кто в вас, даже Всевышний. Нужно понять, и так, несомненно, будет, что вам не нужна ничья защита. Не стоит также и жаждать спасения, ибо спасение - это только миф. Что требует спасения? Спросите себя сами! А если и требует, то спасения от чего? Нет нужды в искуплении, потому что то, что человек называет грехом и виной, не есть абсолют. Живые и мертвые! Просто помните об этом! Проникнув в живую суть вещей, вы не найдете там ни ускорения, ни затухания, ни рождения, ни смерти. Коротко говоря, есть то - и есть вы, и не ломайте над этим голову, потому что это умом не постичь. Примите это как данность и забудьте - или сойдете с ума…
Я шел по улице, вернее, не шел, а парил в облаках. Мой портфель был со мной, но мне было не до клиентов. Я машинально спустился в подземку и так же машинально вышел на Таймс-сквер. Всякий раз, как я направлялся куда глаза глядят, я всегда машинально выходил на Таймс-сквер. Там я всегда устремлялся на rambla, Невский проспект, невроз и базар обреченных.
Мысли и чувства, обуревавшие меня, были пугающе знакомы. То же самое я испытал, когда впервые услышал моего друга Роя Гамильтона, когда впервые слушал проповедь Бенджамина Фэя Миллза, Миссионера с большой буквы, когда впервые раскрыл ту странную книгу, «Эзотерический буддизм», когда залпом прочел «Дао дэ цзин», и всякий раз, как брал в руки «Бесов», «Идиота» или «Братьев Карамазовых». Коровий колокольчик у меня под ребрами бешено зазвонил; над ним, в башке, словно сошлись все звезды, чтобы возжечь небесный огонь. Тело было совершенно невесомым. Я словно существовал в «шести измерениях» сразу.
Есть, оказывается, язык, который не выводит меня из себя, - и это всегда один и тот же язык. Сжатое до размеров макового зернышка, все его безграничное содержание умещается в два слова: «Познай себя!» В своем одиночестве, не просто одиночестве, но изолированности, отъединенности от однородной массы, я пробегал по ладам губной гармоники, говоря на единственном неповторимом языке, и голосом чистой невыразимой души, взирая на все новыми глазами и абсолютно по-новому. Ни рождения, ни смерти! Ну конечно! Что может быть сверх того, что есть в настоящий момент? Кто сказал, что все хреново? Где? Почему? В день седьмой Бог почил от всех дел Своих. И увидел Он, что все хорошо весьма. D'accord. Как могло быть иначе? Почему должно быть иначе? Нам доказывают, что эта жирная бескрылая личинка, человек, произошла от первичной слизи и медленно, очень медленно эволюционировала. Миллион лет пройдет, прежде чем мы станем отдаленно напоминать ангела. Какой бред! Что же, душа заключена в заднем проходе разумной твари? Когда Рой Гамильтон говорил, он, хотя и был человеком необразованным, говорил с дивной убедительностью ангелов. Он был сама порывистость, сама непосредственность. Колесо вспыхивало, и вы мгновенно оказывались на оси, в центре того пустого пространства, не будь которого и созвездия не могли бы вращаться и слать свои таинственные световые сигналы. То же и Бенджамин Фэй Миллз, который был не миссионером, но героем, оставившим христианство, чтобы стать Христом. А нирвана? Не завтра, но сейчас, отныне и навсегда сейчас…
Этот язык всегда был ясен и понятен мне. Язык аргументов, который даже не язык здравого смысла, звучит, как тарабарщина. Когда Бог водит рукою автора, тот уже не знает сам, что пишет. Якоб Беме использовал собственный язык, прямо вложенный в его уста Создателем. Ученые понимают его по-своему, святые - по-своему. Поэт говорит только для поэта. Дух отвечает духу. Остальное •- пустопорожняя болтовня.
Сотни голосов звучат одновременно. Я все еще на Невском проспекте, по-прежнему в руках у меня портфель. Подобным же образом я мог бы странствовать по Лимбу. Скорее всего «там» я и нахожусь, где бы он ни был, и ничто не может вывести меня из состояния, в котором я пребываю. Да, я одержим. Но на сей раз одержим духом великого Маниту.
Я прошел rambla. Подхожу к Хеймаркет. Внезапно с афиши на меня бросается имя, полосуя по глазам, словно бритвой. Я только что прошел мимо театра, который, мне казалось, уже давно снесли. Ничего не остается в сетчатке, только имя, ее имя, совершенно новое имя: МИМИ АГУЛЬЯ. Это важно, ее имя. Не то, что она итальянка, и не то, что пьеса - бессмертная трагедия. Просто ее имя: МИМИ АГУЛЬЯ. Хотя я упорно продолжаю идти вперед, кружу по улицам, хотя скольжу сквозь тучи, как ущербная луна, ее имя притягивает меня назад ровно в два пятнадцать пополудни.
Я спускаюсь из звездного царства и усаживаюсь в удобное кресло в третьем ряду партера. Сейчас я буду зрителем величайшего представления, равного которому, возможно, никогда не увижу. Его будут давать на языке, в котором я не пони-маю ни слова.
Театр полон, зрители исключительно итальянцы. В зале царит благоговейное молчание; занавес наконец поднимается. Сцена погружена в полумрак. Целую минуту со сцены не доносится ни единого слова. Потом слышится голос - голос МИМИ АГУЛЬЯ.
Всего несколько мгновений назад в голове у меня кружился рой мыслей; теперь все стихло, огромный рой уселся на медовый сот в основании черепа. Ни звука в улье. Мои чувства, собравшиеся в бриллиантовую точку, сосредоточились на странном существе с голосом прорицательницы. Даже если бы она заговорила на знакомом мне языке, сомневаюсь, что я мог бы понять ее. Меня околдовал звук, необъятная гамма звуков ее речи. Ее горло - словно древняя лира. Немыслимо, немыслимо древняя. Звучащая голосом человека, еще не вкусившего от древа познания. Ее жесты и движения служат простым сопровождением голоса. Лицо, словно окаменевающее в паузах, выражает тончайшие оттенки бесконечной смены настроений. Когда она откидывает голову назад, вещая музыка, льющаяся из ее горла, плещется над ее лицом, как молния над кремнистой дорогой. Она с легкостью изображает чувства, коим мы можем лишь подражать во сне. Все первобытно, ослепительно, гибельно. Мгновение назад она сидела в кресле. Теперь это уже не кресло; оно превратилось в нечто живое. Куда бы она ни направлялась, к чему бы ни прикасалась, все становится иным. Вот она останавливается перед высоким зеркалом, будто для того, чтобы взглянуть на свое отражение. Но это иллюзия! Она стоит перед провалом в космос, нечеловеческим воплем отвечая на зевок Титана. Ее сердце, висящее в ледяной расщелине, вдруг начинает светиться ярче и ярче, пока все ее существо не заполыхало рубиновыми и сапфировыми языками пламени. Еще мгновение - и ее монолитная голова становится нефритовой. Змей лицом к лицу с хаосом. Мрамор в ужасе растворяется в пустоте. Небытие…
Она расхаживает взад и вперед, взад и вперед, постепенно разгораясь фосфоресцирующим светом. Сам воздух как бы сгущается, набрякает ужасом. Ее фигура становится отчетливее, но еще видится словно сквозь слой теплого масла, сквозь дым жертвенного алтаря. С ее губ, искаженных мучительной гримасой, срываются, сдавленно, слова, заставляющие стонать мужчину, сидящего рядом со мной. Из лопнувшей у нее на темени вены медленно сочится кровь. Я оцепенел, не в силах издать ни звука, и в то же время дико кричу. Это уже не театр, это - кошмар. Стены смыкаются, изгибаясь и двоясь, как жуткий лабиринт. Мы ощущаем горячее и злобное дыхание Минотавра. В тот же миг раздается ее оглушительный, безумный, дьявольский смех, словно вдруг разлетелась вдребезги тысяча люстр. Ее уже невозможно узнать. Глазам предстает погибший человек: изломы рук и ног, грива спутанных волос, кроваво-алый рот; и это, это существо ощупью и пошатываясь невидяще идет к кулисам и неожиданно исчезает…