Пленник богини любви
Шрифт:
Василий только головой покачал, а Реджинальду изменила его обычная сдержанность.
– Тьфу! Кто бы мог подумать, что мистер Питер… – побагровел он от возмущения.
– Хозяин-сагиб груб, жесток, у него тяжелые кулаки, – пробормотала, шепелявя, избитая женщина, и кровавая слюна потекла по ее подбородку, – но он только бил меня. А мэм-сагиб, молодая мэм-сагиб – она истинная Кали: кровавая, черная, жестокая!
Лицо Реджинальда внезапно обесцветилось.
– Что ты говоришь? – воскликнул он почти грубо. – Какая еще мэм-сагиб? Мисс Барбара? Чепуха! Чепуха!
Женщина обреченно свесила руки и, словно ноги ее больше не держали, опустилась в пыль.
– Мэм-сагиб Барбара… – пробормотала она помертвелыми губами. – Eй не нравилось, что у меня волосы гуще и длиннее, чем у нее, и она хотела
Реджинальд схватился за голову так порывисто, что шляпа слетела. Василий покосился на друга, подумав, что леди Агата, конечно, должна быть очень благодарна сегодняшнему утру. Акции ее, похоже, взлетели нынче на недосягаемую высоту, потому что мисс Барбара в образе кровожадной рабовладелицы не имела права даже на сотую, даже на тысячную долю Реджинальдова сердца.
Василию все происходящее казалось, конечно, отвратительным, однако вовсе не чудовищным. Интересно, что сделалось бы с Реджинальдом, узнай он, что и его любимчик Кузька, и Кузькина мать (родная, а не метафорическая), и отец, и деды с бабками, и жена с малыми детьми, а также еще тысяч десять народу – все они были рабами его лучшего друга Василия Аверинцева? Сиречь, его крепостными душами. А предки их принадлежали его предкам, и этак велось с тех пор, как вошел в силу некогда захудалый древний боярский род Аверинцевых. Впрочем, неведомо, как этим самым предкам, но Василию бессмысленная, торжествующая жестокость господина была совершенно чужда. Драли, конечно, мужиков по его воле на конюшне, чего греха таить, однако драли за дело: за недоимки, или леность, или потраву господского поля, сведение барского леса… не часто драли, мог сказать Василий положа руку на сердце! Он не распродавал за долги крестьянские семьи, не менял детей на борзых щенков, не тешился с пригожими невестами прежде их законных мужей, хотя, если видел к себе добрую охоту, никогда не оставлял вниманием бойкую молодицу или девку. От Аверинцевых крепостные не ударялись в бега, поэтому среди некоторых своих соседей Василий слыл чуть ли не вольнодумцем. О нет, сия французская губительная зараза, впоследствии принесшая России столько бед, счастливо обошла его, не пристала, как ко многим русским молодым офицерам, в заграничном походе, и лишь природное человеколюбие, а вовсе не политические воззрения, делало Василия тем, кем он был и слыл: добродушным и справедливым барином. К жестокости мужской он относился с молчаливым осуждением, ну а жестокость женская… Конечно, она не заставляла его волосы вставать дыбом, подобно рыжим кудрям Реджинальда, однако внушала естественное отвращение. И, с брезгливой усмешкой вспомнив дифирамбы приятеля этой Барбаре (лебединая шея, глаза, будто озера), Василий подумал, что не зря индийцы считают длинные шеи у женщин признаком неверности и неустойчивости характера, а голубые глаза – дурными, кошачьими, в точности как у сиамских кошек! Правда, Реджинальд говорил, будто у Барбары серые глаза. Ну что же, очень возможно, что серые глаза – свидетельство кровожадности и безрассудной свирепости… Не зря ему так не нравилось ее имя. Замашки у нее совершенно дикарские, правда что варварские. Сам Бушуев, надо думать, тоже хорош. Вот жалость, что надобно идти в дом к этаким недобрым людям, вдобавок просить у них денег! Не лучше ли воспользоваться в самом-то деле тощим, но честным кошельком Реджинальда, а уплатить долги уже по возвращении в Россию?
И в эту минуту свирепый рев долетел из бушуевского двора, потом свист плети, резкий звук удара – и новый женский крик… такой крик, что оба друга, не сговариваясь, кинулись к воротам, взлетели на них, опираясь на затейливую резьбу, – и свалились во двор, готовые сразиться по меньшей мере с драконом.
Зрелище, открывшееся их глазам, выбило бы меч из рук и святого Георгия, и Добрыни Никитича, поскольку повергло бы того и другого в несказанное изумление.
Они узрели высоченного, широкоплечего человека в широких плисовых штанах, кумачовой рубахе распояскою и в каких-то разбитых чувяках – всклокоченного русоволосого бородача лет под пятьдесят, настоящего Святогора-богатыря, того самого, что частенько «плеточкой ременной поигрывал, трехвостой плетеночкой баловался».
В руках у него и впрямь было нечто среднее между пастушьим кнутом и трехвостой «кошкою» с вплетенными на концах свинчатками, и этой-то плетью он со всего взмаха, со всего плеча, нещадно, в поте лица своего, сек, вернее сказать, рвал в клочки… огромный разноцветный тюк.
В воздухе реяли золотистые и серебристые нити, обрывки ткани. Один такой лоскуточек мягко опустился на нос Василия. Чихнув, Аверинцев поймал нечаянный трофей и задумчиво уставился на него. Это был клочок розового кашемира. На нем еще оставались краешек синего индигового цветка и головка поющего соловья, отсеченная от тела метким, безжалостным ударом. Теперь до Василия дошло, что и разноцветный снег, щедро засыпавший каменные плиты, и иссеченный почти насмерть тюк некогда были добрыми тысячами роскошнейших, красивейших кашмирских тканей, которые считались в Европе модной, баснословно дорогой новинкою, так что человек в красной рубахе, можно сказать, иссекал кнутом немалые пачечки бумажных ассигнаций!
Однако даже самый дорогой кашемир не станет кричать нечеловеческим голосом, хоть рви его на части, хоть жги огнем. Василий окинул взором диспозицию и на кружевном белом балкончике обнаружил ту, чьи вопли заставили его и Реджинальда разбойничьи нарушить границы чужого владения.
Это была дородная дама лет пятидесяти, одетая в нечто среднее между русским сарафаном и греческой туникой. Сей фасон еще не вышел из моды ни в Европе, ни в России и, похоже, пришелся по вкусу и в Индии, тем паче что дама была светло-русая, светлоглазая, по-русски немножко курносенькая – словом, отнюдь не смуглая дочь Индии.
Заламывая пухлые руки, так что широкие рукава легкой муслиновой рубахи ниспадали до самых плеч, она издавала пронзительные крики при всяком новом ударе, и новые потоки слез проливались на ее все еще свежее, румяное, полное и добродушное лицо, а крики сменялись слабым лепетом, в котором с трудом можно было разобрать:
– Петенька… Петр Лукич, голубчик, помилосердствуй!
Она говорила по-русски, и Василий смекнул, что разбойник в красной рубахе и есть Петр Бушуев, а на балконе стоит та самая тетушка Мэри, которая не способна справиться с буйнонравной и жестокосердной Варварой.
А уж с ополоумевшим купчиной и подавно!
Василий, при всей разгульной безоглядности натуры, не терпел русской ошалелой дури, которая заставляет нас стыдиться самих себя перед иноземцами, а потому, скрежетнув зубами в ответ на Реджинальдов насмешливый взгляд, рванулся вперед, скользнул под визжащий, раскрученный для нового замаха кнут и, счастливо избежав удара, вцепился в высоко занесенную ручищу Бушуева.
Эх ты!.. Василию показалось, будто он повис на чугунной кувалде. Его повлекло вверх, ноги оторвались от земли. «А ведь во мне больше шести футов росту! – мелькнула возмущенная мысль. – И весу пудов пять!»
Ништо… Чудилось, при всех этих достоинствах он будет сейчас отброшен, как жалкий котенок, однако ручища неохотно замерла в воздухе, косматая голова медленно повернулась на саженных плечах, и в лицо Василия с несказанным изумлением глянули яркие серые глаза.
– Что за напасть? – ошеломленно пробормотал Бушуев, несколько приопуская «кувалду», так что Василий смог наконец утвердиться на земле обеими ногами и попытался ослабить хватку своих онемевших от усилий удержаться пальцев.
– Сгинь, пропади, сила нечистая! – продолжал выражать свое изумление Бушуев и вознамерился было перекреститься, однако сделать это правой рукой с зажатым в ней кнутом и повисшим человеком было затруднительно, поэтому он только возвел очи горе, как бы призывая Господа на помощь, однако краем глаза увидел стоящего невдалеке Реджинальда и всплеснул ручищами:
– Мать честная! Какими судьбами, сударь?!
Кнут упал; Василий отлетел шагов на пять, однако удержался на ногах (все-таки не с коня на полном скаку падать!) и, по гусарскому обычаю, мгновенно принял ухарски-небрежный вид.
– А это еще кто? – повел бровью Бушуев и снова поворотился к Реджинальду с выражением радушия, такого же безоглядного, как и ярость, душившая его минуту назад. – Добро пожаловать, сэр!
Английский язык его был столь буен и грозен, что не всякий слух продрался бы сквозь нагромождение неправильно выговоренных звуков, однако Реджинальд и бровью не повел, а только любезно поинтересовался: