Плод молочая
Шрифт:
Тогда, в самом начале, все было легко и просто, словно мы в самом деле ничем не были обременены — ни плохим, ни хорошим, ни прошлым, ни будущим.
...
— Когда ты уже остепенишься?! — встретила меня мать вопросом вместо приветствия. — Тебе надо наконец жениться и перестать валандаться. — Она сделала паузу и дождалась, пока мое лицо не примет выражение, соответствующее разговору, чтобы поддеть сильнее.
— Я уже один раз имел удовольствие, — вяло уперся я, потому что давно привык к подобным разговорам.
— У нас в школе есть одна молоденькая учительница пения, — сообщила мать, словно речь
Бр-р-р!!!
— Меня давно тошнит от всех молоденьких и немолоденьких! — защищался я, раздражаясь.
— Значит, Валерия тебя тоже не интересует? А ведь она мне намекала.
— Прекратим, — сказал я. — Хватит!
— Каждый нормальный человек должен иметь семью! — отчеканила она, скривив губы. — Мне все равно, на ком ты женишься.
И в ее тоне я услышал: "Дети, клетка всегда состоит из оболочки, ядра и цитоплазмы". Ни больше ни меньше, но точно по учебнику.
— А я ненормальный. К тому же ухожу из больницы и мне нечем будет кормить потомство... — Вот где я испытывал злорадство.
— ... а-а-а... даже так... — Она только покачала головой. — Не выйдет из тебя толка!
Я вздохнул и, вырвавшись из тесноты коридора, прошел в комнату.
— И за этим ты меня вызывала? — спросил я.
Я знал свою мать достаточно хорошо, чтобы не ввязываться в бессмысленные споры, из которых она черпала вдохновение, подобно большинству женщин.
— И за этим тоже...
Она навела на меня свои глаза, и они буравили и точили, и я решил, что сейчас уйду.
— Ты знаешь, — произнесла она наконец, — что у тебя есть родственники в Тарусе?
— Понятия не имею, — ответил я грубо.
— Есть, есть... — поведала она многозначительно. — По твоей линии. По отцовской. И не груби матери!
Последнее, естественно, я пропустил мимо ушей. Мне было наплевать, потому что я давно был разменной монетой в ее бесконечных сменах настроения. Приспособиться к ним можно было только одним способом — держаться на расстоянии и не давать себя запутать. Причем, стоило мне расслабиться и попасться на ее откровения, как любые мои слова могли обернуться против меня же самым необычным способом даже через много дней, когда я о них и думать забыл.
— По отцовской? — удивился я, потому что почти ничего не слышал от нее об этой самой линии, за исключением того, что кто-то когда-то отбывал срок в лагерях. Но эта версия в ее устах могла меняться как угодно в зависимости от погоды за окном. И в конце концов я стал обращать на эти версии столько же внимания, сколько на говорильню из телевизора.
— Надо, чтобы ты съездил туда, — сказала мать.
— Вряд ли это возможно, — ответил я. — У меня ежедневно две-три операции.
Я по привычке цеплялся за работу.
Тогда мать ушла к себе в комнату и вернулась с мятой телеграммой, которая, судя по виду, хранилась у нее под подушкой.
— Читай! — потребовала она.
Я расправил листок, жесткий от вклеек, и прочитал: "Савельев Георгий Павлович находится тяжелом состоянии тчк Если можете выезжайте тчк". И дальше следовал адрес.
— Твой родной дед! — неожиданно торжественно сообщила мать. — Ты у него единственный наследник...
— Наследник чего? — спросил я. — Грехов? Мне ничего не надо...
— Не юродствуй! — оборвала
Она была достойна самой себя — моя мать, которая через тридцать лет вознамерилась вспомнить о родственных чувствах.
Тогда я знал немного. Я знал, что, когда отец загибался в печорских шахтах, все ее связи с родственниками мужа прервались. Можно было только предполагать, кто был инициатором разрыва. Но это было все равно что копаться в грязном белье. От матери можно было добиться лишь глухого упоминания (в этом она была последовательна с необычайным упорством) о том, что и отец отца был когда-то репрессирован.
Но оказалось, что дед жив и я ношу его фамилию.
Так примерно думал я, прикидывая, ехать или не ехать (хотя надо было, конечно, ехать), пока не раздался звонок у двери и на сцену не явилось третье лицо.
Тогда я увидел человека. Немолодого, но и недостаточно старого. Как раз такого, о котором говорят: бес в ребро. Хорошо сохранившегося, с властным выражением на лице. Но не бывшего военного, а типичного гражданского, привыкшего носить хорошие костюмы и сидеть в президиуме своего министерства. В той стадии разрушения, после которой быстро наступает заметная старость, — сетка глубоких морщин прорезает породистый загривок, скулы теряют былую форму, щеки дряхлеют, обвисают, глаза мутнеют от катаракты, и уже выделяется сутулая спина.
Вот в таком провидении передо мной предстал отчим.
У матери вдруг сделалось бледным лицо, и я понял — при нем о телеграмме ни слова.
Он долго фыркал в ванной. Мать накрывала на стол, и чувствовалось, что она спешит к его выходу. Потом он одевался в спальне, брился (слышно было, как работает бритва) и наконец появился — гладкий, блестящий, как только что отчеканенный пятак, в одних брюках, без рубашки, с извиняющим выражением на лице.
Но я-то знал, что у этого Пятака есть червоточина или позеленевшая плешь — как угодно. Только червоточина или плешь зачищена, зализана, покрыта лаком, и на вид поверхность кажется нетронутой, девственной, почти бархатно-лоснящейся, елейной, помадно-сахарной. Но это вам только кажется. На самом деле владелец ее всю жизнь лезет из кожи, чтобы доказать свою пробу, и всем демонстрирует свое клеймо, то есть высшую степень приспособленчества. Это его плата за время, за то, что он ни на что не годен, хотя и любит дома вести зажигательные беседы и внушать вам, какой он "рациональный" в политике. Помнится, когда-то это называлось либерализмом.
— Дорогой мой! — произнес он нараспев, делая ударение на слове "дорогой", да так приторно, что мне всегда казалось, будто я действительно самый дорогой для него на всем белом свете, без всяких дураков. Но с таким же успехом он произносил эту отработанную фразу, когда его останавливал гаишник, или сосед — поболтать на лестничной площадке, или уборщица тетя Варя, или еще бог знает кто. Главное, с каким самоубеждением он это делал.
Так вот, он сказал:
— Дорогой мой. — И обнял меня за плечо. — Давно пора понять, что стену головой не пробьешь, ты ничего не добьешься... ну-у-у... кроме неприятностей — всего-навсего... — Его голос звучал так, словно он рассказывал ребенку до смерти надоевшую сказку, полный ленцы и равнодушия. — Кому какое дело, как ты живешь, но сор... из избы?..