Плод молочая
Шрифт:
Сквозное действие иногда следует затормаживать, чтобы придать иллюзию многомерности. Иллюзию ли?
Она стояла достаточно близко, чтобы я почувствовал ее духи.
Две руки с правильной формой запястий (слишком правильной в идеале), словно сработанными по особому заказу, настолько ровные и точные, что невозможно определить, где одно переходит в другое (запястье-ладонь), без всего лишнего — не длинные и не излишне короткие, с пропорциональной лодочкой пальцев, гармоничные — не тяжелые и не суховатые, держали меня по-прежнему крепко, словно боялись, что я совершу что-то непристойное.
Такие руки очень редки у женщин. У одних
Но у нее были очень красивые руки. И это я тоже помнил. Мало того, я помнил, какими они могут быть и какими были, но не знал, какими станут, и это, отнюдь, не приободряло меня.
— Я давно сам себе не нравлюсь, — сказал я и сразу понял, что говорил так не раз и подумал, что еще буду так говорить, потому что с нею я всегда чувствовал себя естественно, ибо Анна тоже была естественна и с ней совсем не надо было притворяться.
— По-моему, ты делаешь глупость, — сказала она.
— Может быть, — согласился я и почему-то поймал себя на том, что мне хочется переступить с ноги на ногу, как школьнику перед учительницей.
Она внимательно посмотрела на меня и с сомнением произнесла:
— Ах, Роман, Роман...
— Да... — развел я руками, — если б... — И вдруг понял, что привычка душиться у нее совсем не изменилась, потому что от ее волос, собранных тугим грациозным узлом на затылке (иных форм пуританское учреждение, видно, не признавало) — их буйство не поддавалось этой операции и кое-где выбивались крохотными колечками из идеального порядка над ровным стеблем шеи — и прямого итальянского пробора, такие проборы любили изображать художники прошлого века на картинах, где женщина в утренней неге на фоне сценических гор и падающих водопадов наклонилась над тазом полным светлой, прозрачной воды, так вот, от ее волос, блестящих, словно лакированная чернь, от крохотных завитушек над розовыми ушками, веяло моей прежней Анной.
И хотя тогда, в юности, она не имела такой привычки, а всего лишь подбирала ключик к своему нынешнему обличью (надо сказать, небезуспешно), мне все равно показалось, что это уже было, что мы стояли когда-то и где-то вот так и прекрасная головка на прямом стебле шеи до головокружения явно готова была приветствовать нечаянный поцелуй.
— Если б все так просто, — сказал я, чувствуя себя дураком.
— И что же ты собираешься делать? — спросила она, по-прежнему не отрывая от меня внимательного, изучающего взгляда, в котором было не равнодушие, а нечто иное, как блеск, мягкий изгиб, игра света над текущей водой, но от этого не менее загадочное, как сбывающееся прорицание гадалки.
— Уеду куда-нибудь, — легкомысленно ответил я, и мне захотелось нагнуться и поцеловать эту пай-девочку, которая и в своем возрасте оставалась таковой и смотрела на меня,
Но я не поцеловал ее. А она не подняла навстречу губ, тонко подкрашенных и обведенных карандашом, а отступила на шаг, покачала головой, словно прислушиваясь к самой себе и соизмеряя услышанное с меркой внутри себя. Отпустила мои руки и села в луч света, падающего в щель между бархатными портьерами, от потолка до пола застывшими, как тяжелый мертвый гипс, и в волосах ее заблестели вороные блески, потому что волосы у нее действительно были прекрасны и редко встречающиеся.
— Великолепно!.. — воскликнула она. — Грандиозно! Человек с золотыми руками хирурга хоронит себя в пустыне. — Она сразу уловила суть ответа, потому что отлично знала его автора, и, рывком поднявшись, ухватила меня за пуговицу и продолжила, но уже так, как если бы это говорила мать или любящая сестра: — Почему... почему каждый раз, когда ты появляешься, я испытываю чувство вины... почему ты заставляешь говорить меня не то и не так, почему? Ответь мне! А?
Конечно, я мог ответить. Мне ничего не стоило выложить все, что я думал о нас обоих и о себе тоже. Это было проще пареной репы — взять и сказать, но я промолчал, как молчал все эти годы, ибо мои слова все равно ни к чему не привели бы, как они не приводили и прежде.
Она дергала меня за рубашку, а я глупо улыбался, и ответ витал рядом с нами — потому что в ее глазах я был и оставался вечным неудачником, а это всегда вызывает жалость.
— Пoтому... что я могла стать твоею женой! — сказала она тоном, которым залечивают старые раны. — Вот почему! — И глаза ее напомнили, что еще способны вызывать прилив краски к лицу.
И я вытащил этот старый хлам — реквизит молодости, засунутый в самый дальний угол, поморщился от пыли и испытал странное чувство.
Ай-яй-яй! А я-то думал, что не способен на былые подвиги, что все прошло, выгнило, как болячка под запекшейся коркой, и остался только розовый шрам — не более, как грязное белье в корзине, как старые газеты, которые копятся в кладовой, и как-то выносишь их и без сожаления оставляешь у мусорника, как щепки и спички с обгоревшими головками, выброшенные весенним ручьем на асфальт, как консервная банка, вытащенная из канализационного колодца.
Однажды, когда вам надоест коптить небо, просыпаться утром от звонка будильника, спросонья бриться на кухне, где на плите закипает чайник, спешить на работу, выслушивать глупые придирки начальства, зарабатывать язву в столовых; однажды, когда мир расколется на две половины и шум за окном — единственное, что напоминает о реальности, когда десять тысяч раз взойдет и сядет за горизонт солнце, когда вы поймете, что ваша жизнь расписана от звонка до звонка, и даже прикидываете, где будет последний приют, когда вы устанете, как тягловая лошадь, вы ищете спасения. Вы ищете спасения инстинктивно или преднамеренно и когда-то должны его найти, потому что это вопрос жизни. И когда находите, то испытываете чувство облегчения, как осененные знамением.