Плод молочая
Шрифт:
Мы поклонялись условностям, о которых во всем мире и думать забыли. На нас смотрят, как на очень странных людей. В искусстве мы наложили запреты на многие стороны жизни и совершенно не склонны выслушивать мнения о ней.
А между тем, какова она?
Как писал один знаменитый француз:
"Я не считаю, что жизнь совсем плоха. Я далек от этого. Я отказываюсь считать "ужасным" человеческое существование. Оно действительно странное, мы летим на вращающемся комочке грязи в бесконечность, сами не знаем зачем, и мы, бесспорно, умрем. Таково фактическое положение вещей и следует его принимать мужественно. Проблема заключается единственно в том, что мы при этом можем и что должны
Я не думаю, что Андре Моруа в своей жизни был меньше занят выживанием, чем мы. Его творчество пришлось на военные годы. Значит, дело вовсе не только в умении творить, а и в качестве мышления, которое не должно ограничиваться политикой. Многие назвали бы его творчество — бытовой философией. Но эта философия зачастую отвечает реальным вопросам жизни. Такой литературы у нас не было. Слишком высокие цели нам ставили. А может быть, эти цели были не так высоки? Может быть, мы все ошибались?
Но послушаем Поля Валери:
"Нельзя заниматься политикой, не высказываясь по вопросам, о которых ни один разумный человек не может утверждать, что знает их. Надо быть последним глупцом или последним невеждой, чтобы осмеливаться иметь мнение по поводу большинства проблем, которые ставит политика". "Первоначально политика была искусством мешать людям заниматься тем, что их касается".
Или "суждения" Алена:
"Нужно твердо держаться середины между двумя безрассудными крайностями: убеждением, что можешь все, и убеждением, что ничего не можешь".
Никто из наших современных писателей (не касаясь Великих Ушедших: Бунина, Паустовского и Казакова) даже не приблизился к ним. Лирика? Да, она присутствует в их творчестве. Но этого мало. Несомненно, фарс жизни рождает неверие в общественные цели. Несомненно, и то, что мы находимся в периоде уяснения состояния нации.
Я думаю, Константин Паустовский, Юрий Казаков — последние великие романтики уходящего столетия. Быть может, когда нам надоест скучный прагматизм, мы снова обратимся к ним. Но скорее всего мы их забудем.
Мне казалась литература серой оттого, что никто не копается глубоко. И оттого, что она серая, казалось, что и время серое, что оно обладает одной особенностью — выхолащиванием мозгов — это как некудышняя обратная связь, как дробленое стекло в стакане с вином. Но с некоторых пор я склонен думать, что не может быть времени, которое само по себе серо. Весь фокус в том, что его можно делать таковым. Его можно выскабливать, подправлять, его можно рафинировать и поедать под сереньким соусом.
Но когда-то это должно надоесть или уже надоело.
Так мне казалось, и так я думал.
Поэтому я пошел и забрал все свои рассказы.
Все до единого.
Я понял, что как бы прекрасно я ни писал, как шумит ночной камыш или догорает свечечка в окне (вспомните один из последних рассказов Казакова), — все равно я не сделаю это лучше, чем сделал Казаков, ибо он сделал это от истока души, от потребности, от чувства противления, от злости, наконец, потому что он создал свое, личное, потому что, учась у других, он превзошел их.
Вот почему!
Я не стал объяснять в издательстве, почему так поступаю. Я просто все забрал, до последнего листочка. Хотя дело было на мази.
Я просто не хотел, чтобы это все напечатали. Вот и все.
Редактор глядел на меня, как на сумасшедшего, и в его глазах я наверняка выглядел кретином, потому что ни один здравомыслящий человек, без пяти минут состоявшийся как автор, не будет рубить сук, на котором сидит.
Но я его срубил.
Мне так хотелось.
Мне словно вожжа попала под хвост.
Мы не строили с Анной никаких планов. Это было
Я бросал работу и тупо глядел в стену, где корешки книг в книжном шкафу напоминали об иных жизнях с похожими ситуациями, в которых все мы замешаны из одного теста, но с разной начинкой. И в этих книгах все было ясно как божий день — вот начало, а вот — конец. А в промежутке — все то, что счел возможным придумать автор. История лежала на бумаге, как готовый рецепт, как дорога, как коктейль, который перемешан и который нельзя уже разложить на составные части, а надо выпить и испытать удовольствие или отвращение. И в историях этих уже ничего не изменишь и не повернешь вспять, потому что в этом мире все взаимосвязано.
За чужой судьбой всегда приятно подглядывать, потому что ты знаешь чужую судьбу ( в этом я убедился на примере отца и матери), и тебе приятно это делать. Но... очевидное — еще не истина, ибо внешняя оболочка скрывает нечто таинственное, куда заглянуть невозможно, а ты питаешься домыслами и не находишь, что это так уж плохо, ибо это становится твоей профессией, и к этому надо привыкнуть. Что-то от бракосводной конторы, где вам заочно подсовывают второсортную "завалявшуюся" невесту, или комнаты кривых зеркал, где ваша тщетность увидеть потустороннее разбивается о вполне конкретную физику, и любой ученик пятого класса в два счета докажет, что угол падения равен углу отражения и т.д. и т.д. и т.д. Мир склонен к упрощению — хотя бы потому, что ваш опыт в конце концов подсказывает, что глазам и ушам своим не всегда стоит верить. В общем, в конце концов ты приходишь к мысли, что миром правит случай, и уже не огорчаешься этим обстоятельством.