Плоды зимы
Шрифт:
— Здесь очень сыро, — сказала мать, — а нам даже прикрыться нечем.
Теперь отцу вспомнился дом и удобная постель, на которой он бы с таким удовольствием растянулся и дал покой своему усталому телу.
— Может, попробовать вернуться домой? — спросил он.
— Нет, — сказала мать. — Слишком поздно. Нам не дойти.
Отец обнаружил в углу барака старую железную печку. Труба была выведена в проделанное в крыше отверстие, вдвое шире, чем требуется, через которое в барак проникало немного света.
— Надо бы протопить.
Сначала, желая убедиться, что печка не дымит, они запалили пучок соломы, и почти
— Протопим помещение, дышать станет легче, — сказал отец.
— Эх, Гастон, Гастон, мы ведем себя как малые дети. Сидим здесь, прикрыться нечем, есть нечего, всего-навсего горбушка хлеба осталась.
— Я не голоден.
— Все-таки поешь.
Она протянула ему три четверти оставшегося хлеба.
— А ты? — пробормотал он.
— Мне хватит.
Оба были скупы на слова. Они смотрели на огонь, протягивали к нему свои натруженные руки, онемевшие ноги, грели грязные от пыли лица в потеках пота.
— Ну и красивы же мы, ничего не скажешь, — заметил отец.
Старики долго просидели так, и постепенно тепло разморило их. Отец устроился на чурбаке, который он подкатил к печке, мать — на расшатанном ящике. Отец ни о чем не думал. Он был скован усталостью, только усталость еще и жила в его теле и в мозгу. Он долго держал хлеб в намучившейся за день и потерявшей чувствительность руке, но в конце концов все же поднес кусок ко рту. И стал медленно жевать. Тогда мать, словно она только и ждала этого, тоже принялась за еду. Кофе у них кончился, но на дне бутылки еще осталось вино с водой. Мать налила его в стаканчик и протянула мужу.
— А ты? — спросил он.
— Мне не хочется.
Это, конечно, была неправда, но у отца не хватило силы воли настаивать. Он медленно выпил. И, отдавая стаканчик, вздохнул:
— Теперь ничего уже не осталось.
Мать покачала головой. В печке потрескивала кора. Пламя длинными языками, гудя, уходило в трубу, всю в крошечных дырочках.
— С такой дырявой трубой, чего доброго, еще угоришь, — сказала мать.
— Пока есть огонь, бояться нечего, другое дело, когда останется жар.
Он беспомощно развел руками и опять уронил их на колени. Умереть бы здесь им обоим, и конец всем невзгодам. Через несколько дней их нашли бы. Вероятно, сказали бы: «Им было не на что жить, вот чем вызвана эта драма». Сказали бы еще: «А ведь у них и дети есть. И кое-какое добро. А умерли, как нищие, даже глотка воды не было».
Отец достал свою жестянку с табаком.
— Не кури, захочется пить, — заметила жена.
— Нет, от сигаретки усталость пройдет.
Она горько усмехнулась:
— Мне в таком случае надо было бы выкурить целую пачку.
— Как подумаю, милая ты моя старушка, что мы могли бы спокойно сидеть дома, поесть горячего супа, лечь в мягкую постель… Черт знает что! Работали всю жизнь, как каторжные, и дошли до такого. Надрывались, чтобы вырастить сыновей, и остались одни.
— Если будешь нервничать, опять раскашляешься, — спокойно заметила мать. — А у нас даже глотка воды нет.
Отец сдержался. Они сидели друг против друга у огня, который освещал их лица, обдавая их жаром. Они сидели тут, и между ними стояло что-то, что жгло, что палило сильнее огня. Они смотрели друг на друга. Отец знал, что мать думает о Поле
Да, сыновья — это вечная боль, и она мучительнее, чем усталость и нужда. Мучительнее, чем все лишения. И эта боль встала между ним и женой, она горит и разгорается, как огонь в печке, который они поддерживают, не давая ему погаснуть. Но об этой боли он даже не может говорить. Если он заговорит, то опять даст волю своему раздражению, и одна боль повлечет за собой другую. Вот так и будут они сидеть тут друг против друга и ничего не говорить — разве что взглядами. Они будут сидеть, затаив в себе усталость и тоску, и ждать рассвета, а он не принесет ничего, кроме работы, которая им уже не по силам.
Неужели они и вправду пришли сюда, чтобы умереть, даже не смея высказать то, что у них на сердце?
Огонь начал угасать, мать встала и подбросила еще коры. Теперь в бараке было тепло.
— Ты бы прилег, — сказала мать, — если и не заснешь, все же отдых.
Он посмотрел на нары. В семьдесят-то лет улечься на охапке соломы, растрепанной и примятой другими ночевщиками! Да это хуже, чем на военной службе, хуже, чем на постоях в четырнадцатом году, там хоть всегда можно было разжиться водою и свежей соломой. И одеяло было, и шинель — под голову подложить.
Словно угадав его мысль, мать взяла вещевой мешок и вытряхнула из него все на стол. Потом набила мешок соломой с нар.
— На, — сказала она, — вот тебе подушка.
— А ты как?
— Мне пока спать не хочется. Я посижу у печки.
Отец встал. И тут же на него накинулись все его боли. Он открыл дверь и вышел.
Небо было чистое, вызвездило, как в морозные ночи. Было холодно. Отец отошел на несколько шагов для естественной надобности и поспешил вернуться в барак. Он озяб, и резкий ветер мешал дышать. Он подумал, что, если они оба заснут, огонь погаснет и барак тут же остынет. Он снял башмаки и растянулся на соломе, которую мать сгребла к краю нар. Когда он улегся, мать подняла ему воротник куртки и заколола под подбородком английской булавкой. Отец не противился, он уже был во власти безмерной усталости, в которой, смешавшись с ней, растворилась мучившая его боль. Он только сказал:
— Когда захочешь лечь, разбуди меня, я буду поддерживать огонь.
— Конечно, конечно, не беспокойся, — ответила жена.
Положив под голову мешок с соломой, отец уставился на огонь. Он уже ни о чем не думал и вскоре заснул.
17
За ночь отец просыпался несколько раз и каждый раз видел, как жена неподвижно сидит у огня или подкладывает в печку кору. Он открывал глаза, силился подняться и сказать: «Иди ложись, я вместо тебя послежу за печкой». Но так и не двинулся с места. Всякий раз усталость приковывала его к нарам, он был не в силах даже пальцем шевельнуть, весь во власти сна, бороться с которым ему было невмоготу.