Площадь отсчета
Шрифт:
Вильгельм подошел к столу и долго искал в нем бумаг, которые утром он с таким тщанием отправлял почтою к сестре. Потом он вспомнил, что рукописи уже в безопасности, и повеселел. Все–таки рукописи — это самое главное. И письма Пушкина. И стихи его — все это уже отправлено, стало быть, и собирать нечего! Он решился ехать пока к сестре в имение, оставить там Семена, а далее… там видно будет.
Поздно ночью из дома на Исаакиевской площади вышли двое. Вид у этой пары был настолько комичный, что никто — в городе, кишевшем войсками, жандармами, сторожами, — даже не подумал, что их имеет смысл задержать. Один был маленького роста белобрысый мужичок в драном картузе и неоднократно залатанном ватном зипуне. Он нес сверток. Второй был высок, худ, и тоже в русском платье, которое явно было ему не по росту. Длинные руки в кожаных перчатках далеко торчали из рукавов нагольного тулупчика, порты были безбожно коротки. На голове у высокого криво сидел заячий треух, а внешний вид его довершали круглые золотые очки. Странная парочка беспрепятственно миновала рогатку Московской заставы и ушла из города по царскосельскому тракту. Дорога была совершенно пуста и даже расчищена, хотя и начинало мести. Впрочем, пока идти было хорошо.
Подгоняемый морозцем Вильгельм
Путь Вильгельма был определен, а обстоятельства ему явно благоприятствовали. Верст через пять они вышли к деревне, заночевали в первой же избе, утром наняли обывательские сани и продолжили свой путь уже с комфортом. Впереди были Смоленск и Варшава. Менестрель спешил к своему повелителю.
НИКОЛАЙ БЕСТУЖЕВ, 16 ДЕКАБРЯ 1825 ГОДА, ДЕНЬ
Шинель свою Николай Бестужев оставил у артиста Борецкого, а вот книжник из кармана достал и переложил в бушлат. А там было все что нужно: паспорт, деньги, а главное — бумага от вице–адмирала Леонтия Спафарьева с его печатью и подписью. Бумагу он взял по служебной надобности безо всякой задней мысли, еще чуть ли не неделю назад, да так и не использовал. Теперь он, ничтоже сумняшеся, попросил перо в трактире, где пил чай, и заполнил предписание. Согласно оному, матрос по имени Иван Любкин должен быть принят в команду на Толбухином маяке. Вице–адмирал Спафарьев был директором маяков Балтийского моря, Николай Александрович почти весь последний год был у него под началом, и даже необычная конструкция серебряных рефлекторов на Толбухине частично принадлежала ему. Что и говорить, инженерные наклонности у Бестужева были, и немалые, так что, когда он говорил графу Остерману, что сумеет заработать себе на жизнь руками и головой, он ни на секунду не кривил душой. Бестужев мог сделать из чего угодно что угодно, умел шить сапоги и собирать хронометры, рисовал, точил, пилил и изобретал. Недаром все дети Любови Ивановны так радовались его приходу — он приносил такие диковинные игрушки, каких не было ни в одной немецкой лавке. И все же… ныло у него под ложечкой. Сначала он думал о том, как отразится эта бумага на старике Спафарьеве, который всегда с таким уважением относился к нему. А с другой стороны — Спафарьев скажет, конечно, правду: что дал ему бланк, а за то, что рукой Бестужева туда вписано, отвечать не обязан. Так–то оно так, но Бестужев патологически не переносил лжи в любой форме и только сейчас, отдышавшись после потрясения на площади, начинал понимать, что новая жизнь его будет вся построена на лжи, и неизвестно, сколько лет это будет продолжаться. Да и паспорт на славное имя Бестужева вряд ли когда ему понадобится. Утрата имени, гораздо более, чем туманная перспектива скитаний и лишений, угнетала его. А если сдаться? Мысль была столь заманчива, что Николай Александрович крепко тряхнул головой, чтобы отогнать ее. Пойти и сдаться — и пусть расстреливают! Но мать! Но Люба! Бестужев сидел, глядя на грязную исцарапанную поверхность трактирного столика, и понял в этот момент, что надо делать то, что задумал, вручив свою судьбу Богу, и пусть Он рассудит, что лучше. Мысль о том, что не все ж надо в жизни самому решать, была отрадна. Бестужев встал, расплатился за чай и пошел — куда и собирался — на маяк.
Жизнь на маяке зимой была самая хорошая — учитывая, что в отсутствие навигации маяк не зажигали. Маячная команда спала, ела, драила пол в казарме и резалась в карты почем зря. Поэтому появление нового матроса было воспринято с удивлением. Тощий унтер долго изучал спафарьевское предписание.
— Матрос Любкин… Да что ж я буду с тобой делать?
Матрос совершенно тупо глядел по сторонам.
— Не могу знать, ваше благородие…
— Да мне своих лоботрясов занять нечем, — пожал плечами унтер, — ну скажи, на кой хрен ты мне сдался, олух?
— Не могу знать… сказали идтить, я и пошел.
— М-да, история…
Унтер перевернул бумагу, зачем–то на свет ее посмотрел. Подпись вице–адмирала видно, верная, все печати какие надо… Глупость какая–то. Ну да ладно.
— Вот что, Любкин… чистить картошку можешь?
— Так точно, ваше благородие!
— Ну так чисти, только смотри, чисти как следует, а то по шее!
Бестужев сбегал за тазиком, удобно устроился на табурете, спиной к окну, и начал чистить, да так ловко, что с каждой картошки одна ровная спираль получалась. Унтер подошел, похмыкал, не нашел, к чему придраться и отправился по своим делам. Бестужев получал странное удовольствие от возни с картошкой — вернее, даже не удовольствие, а умиротворение какое–то. Сейчас он четко понял, что будет рад, если его арестуют, и ему стало хорошо и покойно. «Главное — я сделал все что мог», — думал он. За обедом он разговорится с матросами и узнает под каким–нибудь предлогом, как пройти в село (здесь, на западе Котлина, Николай Александрович бывал в летнее время, когда занимался маяком, да на служебной карете Спафарьева, и мест этих не знал). В селе он купит сани. А дальше ему, моряку, и карты в руки… кстати, о картах… хорошо бы раздобыть карту береговой линии, надо подняться потихоньку на башню да посмотреть в вахтенной комнате. Бестужев так крепко задумался, что не сразу заметил, что над ним кто–то стоит. При этом он забыл, что он матрос, и что надо вскинуться с места и отдать честь, если видишь перед собой офицерские сапоги. Он просто поднял голову. Перед ним стоял капитан первого ранга Михаил Гаврилович Степовой, муж Любы. Бестужев молчал.
— Здравствуйте, Николай Александрович, — тихо сказал капитан. — А мы вас повсюду ищем.
Не было на свете такого обличья, в котором капитан не узнал бы Николая Бестужева. И сейчас, только войдя в полутемный казарменный барак в сопровождении лейтенанта и денщика, он сразу узнал его в согнутой фигуре на табурете у окна, в матросской робе, в низко надвинутом на глаза картузе. У капитана был хороший цепкий глаз моряка, но этого человека он увидел сердцем, и сердце его дрогнуло.
— Новых никого не было, ваше высокоблагородие, — отрапортовал унтер, — матрос вон только пришел, картошку чистит.
— Вольно, — сказал капитан и один подошел к матросу. Он даже не знал, что будет делать — только внимательно смотрел в зеленые глаза Бестужева и ждал как будто руководства к действию.
— Ну вот вы и поквитаетесь со мною за все, Михаил Гаврилович, — сказал Бестужев, — нашли вы меня, — он глубоко вздохнул, бросил очищенную картошку в таз с водой, опустил голову и продолжал сидеть, вертя в руках кухонный нож.
Капитан был задет. Теперь он знал, как поступить.
— Вас приказано искать, но не приказано найти, — холодно сказал он, повернулся на каблуках и подошел к своим спутникам. — Пойдемте, господа!
Капитан Степовой не спеша вышел на улицу, лейтенант за ним, на холодный вечерний воздух, где так хорошо и вольно дышалось после пропахшей дымом и чадом казармы. Денщик нагнал их у кареты.
— Ваше высокоблагородие, господин капитан! Соблаговолите вернуться! Это он!
— Кто? — удивленно спросил лейтенант. А капитан стоял молча — говорить он не мог.
— Да матрос этот… — солдат задыхался от волнения, — это и есть он… Бестужев это… я подошел, они картошку чистят, а у них золотое кольцо здесь… блестит! — и он с торжеством показал на свой мизинец, — да я и личность их узнал-с… Николай, говорю, Александрович, а ведь это вы-с, я узнал! А он мне и говорит, ну узнал, так докладывай… Вы только не забудьте, господин капитан… в рапорте обо мне замолвить!
НИКОЛАЙ РОМАНОВ, 14 ДЕКАБРЯ 1825 ГОДА, НОЧЬ
Николай отпустил Левашова спать, велев быть во дворце пораньше с утра, и остался допрашивать арестованных с безупречно работоспособным и ни на что не жалующимся генералом Толем. Карл Федорович ни разу не зевнул, внимание его не рассеивалось — он как сел за стол, так и работал без остановки — такая великолепно отлаженная немецкая машина. При нем раскисать было бы позорно, и Николай держался из последних сил. Им несколько раз приносили еду, но есть было некогда, пили чай с печеньем прямо за работой. Дворец напоминал главную квартиру армии в походное время. В приемной толпились фельдъегеря, вбегали флигель–адъютанты, донесения от генералов Бенкендорфа и Васильчикова следовали одно за другим. Генералы были посланы собирать рассеянные части мятежных полков — и с этой стороны Невы, и с Васильевского острова. Арестованных становилось больше и больше — еще немного и Петропавловская крепость просто лопнет, не справившись с небывалым наплывом заключенных, а Николай по–прежнему не находил главного своего соперника, того, в чьей руке были нити заговора. Не Рылеев же с кучкой своих дурацких единомышленников? «Общество малочисленно и уже погибло вместе с нами», — заявил он. Не может быть — в протоколах Толя уже значились десятки имен, а еще назревала страшная картина огромного заговора во Второй армии, на юге. Но там был Пестель, которого по всем рассчетам уже должны были арестовать, там за дело взялся Дибич, он надежнее многих. Временами Николай Павлович испытывал приступы отчаяния — это был скорее страх перед огромностью задачи. Он понимал, что ни на кого полностью переложить расследование нельзя — надобно все сделать самому, одному, но как возможно обнять такое количество фактов? А главное, он понял в те редкие минуты, когда можно было оставить Толя и выйти в другую комнату за портьерой, пока все не станет ясно, ни на кого из министров положиться нельзя. Следственно, покамест надо обходиться без Государственного совета уж точно, потому что кто они — господа советники, с кем они — уже поступило несколько намеков на то, что в дело замешаны Мордвинов и Сперанский — лучшие умы России, за неимением прочих. То, что мятежники на них считали — что эти двое за ними пойдут в случае победы — было уже ясно. А они сами? В лучшем случае просто ждали, чем дело кончится… И он снова, и снова мерил шагами темную залу, где паркет был набран клетками — светлые квадраты с темными, и он все шагал, шагал, чтобы не уснуть, стараясь наступать то по белым квадратам, то по темным. Сейчас он вспомнил, как кто–то из его учителей–кавалеров в детстве пытался пристрастить его к шахматам. Ему понравилось — в игре была стройность почти военная. Побеждает тот, кто правильно читает замысел противника. И его снова, и снова пугало то, что он противника до сих пор не видит и замысла его не понял. «Дай–то Бог, чтобы это был Трубецкой, — думал он в ту редкую минуту, когда можно было прилечь на ковре рядом с Мишелем, — дай то Бог!» Приди сейчас Трубецкой, признайся ему, что все сегодняшнее происшествие было следствием того, что он, князь, Гедиминович, решил захватить власть в свои руки, истребив всех Романовых и учредив новую правящую династию, тогда бы он просто расцеловал его! Ведь это было бы так понятно! Но эта их болтовня про свободу и конституцию просто смешна. Ведь чернь французская протестовала против того, что у дворян есть все, а у ней ничего — и отправляла на гильотину дворян. Это было ужасно, но хотя бы обосновано логически. А чего добиваются наши дворяне? Отдать власть черни? А что сделает с ними чернь?
Из головы у него никак не шел молодой адъютант его дяди–герцога, Александр Бестужев. Потом ему сказали, что Бестужев — отличный сочинитель, издавал альманах литературный вместе с Рылеевым. Он сдался сам, одним из первых, приехал нарядный, как на бал, говорил как по–писаному. Свобода, конституция, отмена рабства, дух времени…
— Объясни мне, адъютант, каким образом ты намеревался поступить?
И снова те же самые слова — обращение к Сенату, конституционное правление, присяга Константину.