Площадь отсчета
Шрифт:
Иван был растроган и взволнован. Ай да Маркиз!
— Я… я страшно рад, что…
— Сие не стоит благодарности, любой на моем месте поступил бы так же, — с готовностью замахал руками Александр. Он даже покраснел.
— …но… я не могу воспользоваться. Участь моя решена!
Горчаков всплеснул руками.
— Ты шутишь! Скажи немедленно, что ты шутишь! Ты самоубийца! Жанно! — он в сердцах швырнул паспорт на стол.
— Маркиз… дружище Маркиз… Я запомню твое предложение до конца дней своих, но… мне совершенно невозможно бежать. Я не имею права оставить брата, товарищей своих… Но я сердечно, сердечно тронут!
Горчаков был расстроен настолько, что даже забыл о своей обычной манерности.
— Товарищи, братья, — он снял очки и сощурился, — …а
Иван подошел к нему ближе, положил ему руку на плечо.
— Еще раз благодарю тебя, но я уже все решил. Ты меня очень обяжешь, если передашь кое–какие бумаги на хранение нашему милому князю Вяземскому. Я хотел их послать прямо сейчас, но с тобой надежнее.
Горчаков молча принял от него увесистый пакет, который Пущин положил рядом с камином, но так и не решился бросить в огонь.
— Не сердись на меня, Маркиз.
Горчаков махнул рукой, торопливо оглянулся.
— Товарищи твои сейчас, как мы с тобой говорим, уже показывают на тебя. Такая глупость… впрочем, я тебе не судья.
Они обнялись.
Когда Горчаков ушел, Пущин быстрыми шагами подошел к столу, взял паспорт на имя Ивана Петровича Грибова и бросил его в камин. Все было кончено. Прощай, Лондон…
КОНДРАТИЙ РЫЛЕЕВ, 14 ДЕКАБРЯ 1825 ГОДА, НОЧЬ
Карета, в которой его везли, сделала круг по центру города. Всюду были войска. Биваки стояли на Сенатской, по Адмиралтейскому бульвару, на Дворцовой, где перед зданием Зимнего были раскинуты палатки и горели костры. Поле боя. На Сенатской видны были телеги, факелы. Видимо, убирали трупы. Здание Сената чернело выбитыми окнами. И всюду солдаты, солдаты, кони, штыки. Город, занятый неприятелем. «Откровенность спасет вас, государь милостив, — сказал Дурново. — Товарищи ваши уже во всем повинились». Рылеев не собирался виниться. На самом деле он не знал, что ему говорить, и говорить ли вообще — он не сделал себе никаких планов на случай поражения — он настроился на два исхода — «победа или смерть» — и не собирался давать никому отчета в своих поступках. И тут же явилась мысль: пусть не напрасно! Надобно бросить им в лицо все, о чем думалось ранее, но в воображении Кондратия Федоровича отсутствовало лицо. Немезида или Фемида его была не только слепа — она была безлика. Может быть, он даже будет говорить с государем, но и государь был безлик. Он видел его сегодня в отдалении — конный силуэт в треуголке, ничуть не живее фальконетовой статуи. Ну что ж, медный всадник оказался сильнее нас. Потребовать казни себе, чтобы помиловали товарищей. Пусть так. И бросить им в лицо…
Карета остановилась, казаки, держа с двух сторон под руки, провели его сквозь густую цепь гвардейцев во дворец. На каждой ступени лестницы стояли часовые, ярко горели факелы. Они быстро поднялись наверх, а потом вместе с догнавшим их Дурново почти бежали по бесконечным комнатам, отражаясь в огромных зеркалах, все далее, далее, где залы становились меньше, охрана редела, и наконец открылись тяжелые двери, и он вошел. Это был, видимо, рабочий кабинет с большим столом, за которым сидел молодой человек в гвардейском мундире и быстро что–то писал. Рядом были два других стола, поменьше — за ними сидели генералы в полной форме и тоже писали. Поодаль стоял за конторкой кто–то в черном, по–видимому, секретарь, и тоже усердно скреб пером. Иной обстановки почти не было — лишь небольшая софа у окна и два больших портрета по стенам — Петр Первый и государь покойный. Было жарко натоплено, на столах ярко горели свечи, в смежной комнате — было видно в приоткрытую дверь — бушевало пламя в большом камине. Рылеев, моргая, стоял посреди комнаты. Когда он ехал, воображение рисовало ему бесконечные сверкающие залы, подавляющие своими размерами и роскошью, но их не было. Здесь ничего не говорило о том, что он находится в Зимнем дворце — в таком кабинете мог бы работать директор скромного департамента.
— Кто? — не поднимая головы, спросил человек за большим столом.
— Сочинитель Рылеев Кондратий Федорович, Ваше величество, — ответил из–за его плеча Дурново. Генералы с интересом подняли головы. Один из них, помоложе, черноволосый, усатый, как–то странно усмехнулся. Второй, с круглым остзейским лицом, напялил пенсне.
— Спасибо, Николай Дмитрич, — сказал человек за столом, — ты можешь идти.
Охрана, щелкнув каблуками и брякнув шпорами, вышла. Рылеев с жадным любопытством, которое изо всех сил пытался скрыть, смотрел на мужчину за столом, которого Дурново назвал «Вашим величеством». Это был человек, должно быть, одних с ним лет, может быть, чуть моложе, с высоким белым лбом и очень правильными (античными, мелькнуло у Рылеева) чертами лица. Все в нем было необыкновенно аккуратно — и прическа волосок к волоску, и новенький мундир как влитой, без единой складки, облегал его плечи. Из–под обшлагов мундира были видны ослепительно белые манжеты. Еще Рылеева неприятно поразили его удивительно холеные белые руки с длинными пальцами. «Эти руки, — подумал Рылеев, — никогда не знали труда физического, не держали ничего тяжеле пера или платка. И им ныне вверены бразды правления, судьбы пятидесяти миллионов людей русских!» Он уже горячо презирал обладателя этих рук.
— Подойдите ближе! — скомандовал государь по–французски. — Вы Рылеев?
Короткий взгляд светло–серых глаз исподлобья.
— Да, Ваше величество, — спокойно и сдержанно отвечал Рылеев на том же языке. Видимо, царь услышал акцент, еще раз посмотрел на него и перешел на русский.
— Кондратий Федорович? Сочинитель?
— Литератор
— Сколько лет от роду?
— Тридцать, — Рылеев помолчал и добавил: Ваше величество.
— Подожди секунду, Рылеев, я сейчас вернусь к тебе, — с этими словами Николай снова углубился в длинное письмо. «11.30. Сейчас ко мне привели литератора Рылеева, — писал он Константину, — эта поимка из самых важных». Он знал о Рылееве уже несколько часов и очень хотел его увидеть, но только допрошенный недавно Сутгоф правильно указал его адрес. Первое впечатление его о противнике было невыгодное. Тщедушный, небольшого роста, сутулый, с болезненно–желтым лицом, Кондратий Федорович показался ему жалким. Эти лихорадочно горящие черные глаза, нервный, сжатый рот. И торчит из непривычно, не по моде, маленького воротничка голая цыплячья шея. Неожиданный вожак для подобного возмущения. Николай отложил перо.
— Мы слушаем тебя, — сказал он спокойно, — со мною вместе сейчас находятся генерал Толь (пожилой немец кивнул) и генерал Левашов (черноусый тоже кивнул). Нам помогает правитель моей канцелярии Вяхирев (тот даже ухом не повел, продолжая строчить). Мы собрались здесь в столь поздний час, чтобы объяснить причины сегодняшнего несчастного происшествия. Товарищи твои были более чем чистосердечны — этого же ожидаем и от тебя. Откровенность и раскаянье облегчат твою участь — ты волен помочь нам и себе.
Повисла пауза. Рылеев должен был говорить, он даже хотел говорить, он хотел обличать, бросать в лицо горячие доводы, но в горле у него пересохло и язык не повиновался. Он ожидал всего чего угодно — криков, угроз, каленого железа — только не этого будничного спокойного тона. Тишина была страшнее всякого крика.
— Я сделал это… потому что не имел права… — начал Рылеев, — не имел права оставаться в бездействии… Я исполнял свой долг гражданина… дабы подарить России правление конституционное… — он замолчал.
— Превосходно, — сказал Николай с интересом, — и с этой целью у тебя на квартире было место сбора твоих единомышленников?
— Место сбора было точно у меня на квартире, — живо отвечал Рылеев, которого почему–то задело слово «единомышленники», — потому как я был болен. Во время болезни моей, продолжавшейся около десяти дней, посещали меня многие мои знакомые. Все единогласно говорили, что, раз присягнув, будет низко присягать другому императору. На этой мысли, каждый утвердясь, все совокупно решились не присягать…