По древним тропам
Шрифт:
Перевод А. Самойленко.
НА ПЕРЕЛОМЕ
Сержант Хетваки Низамов сменил пулеметчика-наблюдателя на рассвете. Над передним краем, забывшимся в короткой передышке, еще держалась мертвая тьма ночи, но небо уже серело и воздух очищался от смрада порохового дыма — будто мутная вода оседала на черную землю, заливая ее промозглой сыростью.
Проступили из мрака за лощиной обожженные, изувеченные стволы деревьев, скособоченный немецкий танк, подбитый бойцами Хетваки, печные остовы изб небольшой русской деревни, от которой еще неделю назад пришлось отступить. И чем светлее становилось вокруг, тем более удручающей представала обозримая даль земли — изрытая снарядами и вдоволь пропитанная человеческой кровью.
Холод пепелищ и разрушений, казалось, вошел в самое сердце Хетваки, он с трудом унял охватившую его дрожь, снова приник к биноклю.
Ни тишину, ни мертвенную бледность утра не нарушало ничто — ни звук, ни движение, противная, затаившаяся сторона будто вымерла.
Вчерашний бой, когда Хетваки с бойцами все-таки выстоял, отбив шесть атак, еще не стерся в памяти, но ощущения глубоко запрятанной от других глаз радости, что он остался жив, как это иногда бывало раньше, не приходило. Из тридцати бойцов их взвода осталось в живых только семеро. Они тут же, в траншее, спали сидя, с винтовками между колен, и, чтобы как-то согреться, сиротливо жались друг к другу.
Веки сомкнулись, и Хетваки не осознал даже, что снова засыпает сном смертельно уставшего человека, которому, чтобы прийти в себя, надо всего-то минуту-другую времени…
Хетваки Низамов очнулся от непривычного, ласкающего слух звука. Посветлело. Тишина стояла прежняя, но что-то, еще не понятое и не узнанное им, было не так, как прежде.
Звук повторялся — ласкающим, нежным, переливчатый свист будто проплыл над передним краем, заполняя собой настороженное пространство.
И Хетваки увидел на расколотой пополам яблоне поющую черную птицу. Она раскачивалась на уцелевшей ветке, встречая своим пением поднимающееся из-за далекого леса солнце. Хетваки подумал, что все видимое что-то напоминает. Что?
Стайка скворцов, он узнал их сразу, опустилась на вспаханный взрывами чернозем и замерла, то ли прислушиваясь к пению, то ли привыкая к незнакомым запахам войны.
Скворцы опустились почти рядом с траншеей, где стоял сержант, и, казалось, сочувственно смотрят на человека.
Низамов тоже замер, опустив бинокль и пытаясь разобраться в той перемене, что происходила в нем с их прилетом. Он смотрел на скворцов не шевелясь, будто загипнотизированный, затем невольно поправил ворот шинели, приподнял каску и вслух, сам того не замечая, сказал:
— Комиссия с юга… Весну принесли…
Хетваки очень хотелось, чтобы бойцы тоже увидели скворцов, но передумал будить их, спавших всю неделю урывками. Он снял каску, сколупнул с нее трофейным кинжалом затвердевшую грязь, вздохнул. Скворцы от близкого скрежета металла о металл все разом взлетели, направляясь к изреженной лесополосе.
Хетваки не сразу смог вернуться к наблюдению за вражескими позициями — казалось, душа его приобрела вдруг что-то такое, чего давно не испытывала. Он вспомнил родное село у подножия Заилийских гор, над своим сараем домик скворечника, который они каждую весну поднимали вместе с сыном Акварджаном, представил уже зазеленевшие поля родного колхоза… Чем-то неуловимым они были похожи на это русское поле под Воронежем, где он, Хетваки Низамов, шестой день держал оборону. И перед его глазами, как видение, опять мелькнула стая вспугнутых им скворцов, необъяснимо чем задев его душу. Уже много-много дней Хетваки не испытывал такого чувства — то ли от тоски по дому и родным, то ли от глубоко в душе затаившегося страха перед смертельно опасной действительностью.
В первый год войны этому чувству поддавались многие из фронтовых друзей Хетваки, раскисали, и он знал, как плохо это кончалось: страх овладевал человеком — и тот уже переставал быть воином. Знал сержант и то, что обстоятельства на поле боя резко вызывают прилив новых чувств, приспосабливая их к обстановке, и так же быстро гасят их, забивая новыми впечатлениями: смертью друзей, взрывами, голосом командира…
Хетваки начал, по-крестьянски основательно, готовиться к предстоящему бою: придирчиво осмотрел траншею — не помешает ли что при смене позиции, оглянулся — не идет ли кто из тыла с приказом или горячим завтраком, не увидел там, на притуманенной равнине, никого, начал вскрывать доставленный ночью ящик с боеприпасами. Положив рядом с пулеметом запасную ленту, взглянул на похрапывающих во сне бойцов, подумал: «Будить или дать еще хоть немного отдохнуть, пока не началось?..» — и вдруг опять услышал характерный шум множества крыльев — прилетели скворцы и сели еще ближе. На этот раз их было значительно больше.
— Это наши. С южных краев, — как и в первый раз, сказал он вслух и не удивился этому. Скворцы без боязни рассыпались между воронок, деловито что-то выискивая среди осколков, и вороненые их перья, как казалось сержанту, золотинками вспыхивали в лучах утреннего солнца. — Наши! — повторил сержант. — От Акварджана привет принесли… Милые вы мои…
Он хотел достать из вещмешка хлеб, надеясь подкормить им скворцов, но обостренным боковым зрением уловил какое-то движение на переднем крае, поднял к глазам бинокль. Немцы перегруппировывались, их каски то и дело мелькали над бруствером первой траншеи, и было трудно понять, готовятся ли они к атаке или уходят в тыл.
— Подъем! Скворцы прилетели, — почти шепотом скомандовал Хетваки, не удивляясь, что в строгую военную команду попали «скворцы», добавил: — Приготовиться к бою! — Он порадовался, что бойцы в считанные секунды заняли свои места в траншее.
Начавшееся было движение в немецких окопах прекратилось, и Хетваки успокоился.
— Сафаров, веди наблюдение. Смотри внимательно, — приказал он буднично.
— Стрехов, на кухню, за завтраком. Попроси у ротного ПТР и еще гранат. Кажется мне, они опять с танками пойдут.
— Минеев, посмотри наш ПТР. Может, что сделаешь?
— Да я смотрел. Затвор вырвало.
— С танками пойдут…
— Пойдут, — спокойно согласился Минеев.
— Ротный подкрепление обещал, а что-то нет. Отдохну я, — устало сказал Хетваки и привалился спиной к стенке траншеи, закрыл глаза. Ему опять вспомнился маленький дом на пыльной улице, журчащий в саду арык, яблони, цветущий урюк: «Цветет уже вовсю…» — и свои проводы на войну вспомнил.
К правлению колхоза стекался из улиц народ, играла гармонь русского тракториста Федора, плакали матери и жены. Все зеленело вокруг и благоухало: и высокие свечками тополя вдоль дороги, и дозревающая на полях пшеница, и окутанные зеленью предгорья… и не верилось, что где-то идет война.