По морю прочь
Шрифт:
Она часто встречалась с Теренсом. Когда они не виделись, он имел обыкновение послать ей записку с книгой или записку о книге, поскольку все-таки не мог отказаться от этой формы общения. Но иногда он не приходил и не писал несколько дней подряд. И встречи их могли воодушевлять и радовать, а могли ввергать в досадное отчаяние. Каждый раз, когда они расставались, в воздухе витал дух прерванности, от чего они расходились неудовлетворенными, хотя и не зная, что другой испытывает то же чувство.
Рэчел и о своих-то чувствах была в неведении, но еще меньше она понимала, что чувствует Теренс. Вначале он представал как бог; когда она узнала его получше, он все еще оставался светочем, но к этому великолепию присоединилось удивительное умение сообщать ей бесстрашие и уверенность в себе. Она замечала в себе чувства и способности, о которых раньше и не подозревала, и видела в мире глубины, до сих пор ей неизвестные. Думая об их отношениях, она не столько рассуждала, сколько представляла себе их зрительно; рисуя чувства Теренса, она видела его переходящим комнату, чтобы стать рядом с ней. Этот проход через комнату был связан с
Так текло время, и поверхность его была подобна спокойной, но ярко блистающей водной глади. Приходили письма из Англии и от Уиллоуби, день за днем копились мелкие события, постепенно составляя собою год. На поверхности происходило следующее: три оды Пиндара были отредактированы, Хелен покрыла вышивкой примерно пять дюймов канвы, а Сент-Джон закончил первые два акта пьесы. Теперь он и Рэчел были добрыми друзьями, он читал ей вслух свои творения, она искренне восхищалась его стихами и разнообразием его эпитетов, равно как и тем, что он друг Теренса, и он даже начал задумываться: а может, его призвание — не юриспруденция, а литература? Это было время глубоких размышлений и внезапных признаний еще для нескольких пар и одиноких людей.
Настало воскресенье, чего на вилле не собирался замечать никто, кроме Рэчел и местной горничной. Рэчел по-прежнему ходила в церковь, потому что, как считала Хелен, она никогда не давала себе труда задуматься на темы религии. Поскольку службу отправляли в гостинице, она пошла туда, предвкушая, как приятно будет пройти через сад и холл, хотя она вряд ли могла надеяться на встречу с Теренсом и, уж во всяком случае, на разговор с ним.
Большинство постояльцев были англичанами, поэтому воскресенье в гостинице отличалось от среды почти так же, как в Англии, и напоминало безмолвный и темный, погруженный в раскаяние призрак рабочего дня. Англичане не могли приглушить солнечный свет, зато им каким-то чудесным образом удавалось замедлить время, притупить остроту событий, продлить трапезы и даже слугам с посыльными сообщить вид нудной благопристойности. Все надевали свои лучшие наряды, что усиливало общий эффект; казалось, ни одна женщина не может сесть, не поскрипев чистой крахмальной юбкой, и ни один мужчина не может вздохнуть без того, чтобы его жесткая манишка не издала внезапный треск.
В это воскресенье, когда стрелки часов приблизились к одиннадцати, разные люди стали собираться в холле, сжимая в руках книжечки с красными страницами. За несколько минут до того, как часы пробили, зал пересек полный человек в черном с озабоченным выражением лица, как будто говорившим, что ему сейчас не до ответов на приветствия, хотя он и замечает их; человек исчез в коридоре, отходившем от холла.
— Мистер Бэкс, — прошептала миссис Торнбери.
После этого небольшая группа отправилась вслед за полной фигурой в черном. Провожаемые странными взглядами тех, кто не выказывал поползновений пойти вместе с ними, они удалялись в сторону лестницы медленно и чинно — за единственным исключением. Этим исключением была миссис Флашинг. Она сбежала по лестнице, быстрым шагом пересекла холл и присоединилась к процессии, запыхавшись.
— Куда, куда? — взволнованным шепотом спросила она у миссис Торнбери.
— Мы все идем, — мягко проговорила та, и вскоре они начали парами спускаться по лестнице. Рэчел шествовала одной из первых. Она не видела, что сзади подошли Теренс и Хёрст, без черных томиков в руках, лишь Сент-Джон нес под мышкой тонкую книгу в голубом переплете.
Молельней служила старая монастырская часовня. Это было глубокое прохладное помещение, где монахи сотни лет служили мессу, приносили покаяние в холодном лунном свете и поклонялись старинным бурым иконам и статуям святых, которые стояли в нишах, воздев руки в благословении. Переход от католичества к протестантизму был отмечен периодом, когда часовня употреблялась не по назначению: там не молились, а хранили кувшины с маслом, ликеры и шезлонги. Когда гостиница достигла процветания, зал прибрала к рукам религиозная община, и теперь он был оборудован желтыми лакированными лавками и бордовыми скамеечками для ног; еще там имелись небольшая кафедра и медный орел, на спине которого лежала Библия, а также несколько квадратных ковриков убогого вида и длинные полосы вышивок, усеянные золотыми монограммами, — дары благочестивых прихожанок.
Входящую паству встретили сладкозвучные аккорды фисгармонии — их проникновенно извлекала дрожащими пальцами мисс Уиллет, скрытая от взглядов суконной занавеской. Звуки распространялись по часовне, как круги от упавшего в воду камня. Двадцать — двадцать пять прихожан сначала склонили головы, а затем сели и огляделись. Было очень тихо, свет внизу казался сумрачнее, чем наверху. Приветствуя друг друга, люди обошлись без обычных улыбок и поклонов. Священник прочитал им «Отче наш». После этого приглушенно зазвучали голоса — точно как в школьном классе, — и прихожане, многие из которых до этого встречались только на лестнице, почувствовали задушевное единение и взаимное расположение. Молитва была словно факел, поднесенный к хворосту, от которого тут же поднялся дым, наполнивший часовню призраками бесчисленных церковных служб в бесчисленные воскресные утра дома, в Англии. Сьюзен Уоррингтон особенно сильно ощущала блаженный дух братства, когда, закрыв лицо руками, видела в щелочки между пальцами склоненные спины. Воодушевление поднималось в ней спокойно и ровно, наполняя ее удовлетворенностью и собой, и жизнью. Атмосфера была очень покойная и благостная. Но, едва создав ее, мистер Бэкс вдруг перевернул страницу и прочитал псалом. Хотя он нисколько не изменил интонацию, настроение собравшихся резко изменилось.
— «Помилуй меня, Боже! — читал он. — Ибо человек хочет поглотить меня; нападая всякий день, теснит меня… Всякий день извращают
В жизни Сьюзен ничто не соответствовало этим строкам, и к языку она никакой любви не испытывала, поэтому давно перестала обращать внимание на подобные слова, но тем не менее слушала их с тем же бездумным почтением, какое у нее вызывали читаемые вслух монологи Лира. Ее разум был все так же безмятежен и воздавал хвалы ей самой и Богу, то есть торжественному и приятному порядку вещей во Вселенной.
55
Псалтирь, 55: 1, 6–7; 57: 7–8.
Однако, судя по лицам большинства молящихся, особенно мужчин, их побеспокоило внезапное вторжение древнего дикаря. Они приобрели более мирской и критический вид, слушая несвязные речи смуглого старика в набедренной повязке, который, яростно жестикулируя, возносил проклятия у костра посреди пустыни. Вслед за этим опять зашелестели страницы — как на уроке, — и они прочли немного из Ветхого Завета о выкапывании колодца, очень походя при этом на школьников, которые, закрыв учебники французской грамматики, переводят несложный фрагмент из «Анабасиса» [56] . Затем они вернулись к Новому Завету, к печальному и прекрасному образу Христа. Пока вещал Христос, они опять попытались приладить его понимание жизни к тому, как жили сами, но, поскольку люди они были весьма непохожие друг на друга — кто практичен, а кто честолюбив, кто глуп, а кто неистов и жаждет нового, кто влюблен, а кто давно оставил позади все желания, кроме стремления к комфорту, — со словами Христа они обращались очень по-разному.
56
«Анабасис» — сочинение древнегреческого писателя и историка Ксенофонта (ок. 430 — ок. 355 до н. э.).
По их лицам казалось, что большинство не предпринимает вообще никаких умственных усилий: они сидели, удобно откинувшись на спинки, и воспринимали звучавшие слова как воплощение благости, совершенно так же, как какая-нибудь усердная рукодельница видит красоту в пошлом узоре на своей салфетке.
А Рэчел, по той или иной причине, впервые в жизни слушала священника критически — вместо того чтобы погрузиться в обволакивающее облако приятных ощущений, слишком знакомых, чтобы их обдумывать. Пока мистер Бэкс зачитывал свой текст, непривычно переходя от молитвы к псалмам и далее к хроникам, а затем к поэзии, Рэчел ощущала себя очень неуютно. То же самое она переживала, когда ей приходилось слушать несовершенную музыкальную пьесу в плохом исполнении. Рэчел всегда страдала и злилась на неуклюжую бесчувственность дирижера, который неверно расставлял акценты, досадовала на толпу в концертном зале, покорно и безмолвно одобрявшую то, в чем ничего не понимает и до чего ей нет никакого дела; так и теперь она страдала и злилась на полузакрытые глаза и поджатые губы, и атмосфера натужной торжественности только усиливала ее раздражение. Люди вокруг нее притворялись, будто чувствуют то, чего они не чувствовали; где-то наверху парила идея, которую никто из них не мог уловить, а лишь делал вид, что улавливает, — прекрасная идея, похожая на бабочку, неизменно ускользающую от ловца. Рэчел представляла себе одну за другой большие, жесткие и холодные церкви мира, в которых бесконечно предпринимались ложные усилия и повторялись заблуждения, — огромные здания, заполненные бесчисленными мужчинами и женщинами, неспособными ясно видеть и в конце концов оставлявшими попытки что-либо разглядеть, покорно, с полузакрытыми глазами и поджатыми губами, погружавшимися в безмолвное соглашательство. Эта мысль досаждала ей так же, как мутная пелена, всегда рано или поздно возникающая между глазами и печатной страницей. Рэчел изо всех сил постаралась избавиться от пелены и найти в службе что-либо достойное поклонения, но не смогла, потому что ей мешали голос мистера Бэкса, речи которого ложно представляли идею, и бессмысленное овечье бормотание прихожан, подобное шороху падающих мокрых листьев. Эти попытки были утомительны и чреваты унынием. Рэчел перестала слушать и уставилась на сидевшую рядом женщину, сестру милосердия из больницы. Лицо той выражало благочестивое внимание, доказывавшее, что она, во всяком случае, получает удовлетворение. Однако, присмотревшись, Рэчел пришла к выводу, что сестра лишь объята безмолвным соглашательством и что удовлетворенный вид — вовсе не результат блаженного осознания Бога в себе. И действительно, как могла она осознать что-либо далеко выходящее за рамки ее личного опыта — женщина с таким невыразительным лицом, с красной круглой физиономией, на которой банальные занятия и дрязги прочертили морщины, эта женщина, чьи водянисто-голубые глаза смотрели вяло, без всякого намека на индивидуальность, чьи черты были смазаны, бесчувственны и грубы. Ее восхищало нечто мелкое, благопристойно-чопорное, она цепко держалась за это, о чем свидетельствовал упрямый рот — рот усердного моллюска-прилипалы; ничто не оторвет ее от ханжеской веры в собственную добродетельность и добродетельность ее религии. Она и была моллюском, чья чувствительная сторона прилипла к скале, и поэтому все свежее и прекрасное для нее навеки умерло. Лицо этой прихожанки отпечаталось в сознании Рэчел и вызвало у нее настоящий ужас; вдруг она поняла, что имели в виду Хелен и Сент-Джон, заявляя о своей ненависти к христианству. С неистовостью, которая теперь сопровождала все ее чувства, Рэчел отвергла все, во что до тех пор безоговорочно верила.