По небу полуночи ангел летел...
Шрифт:
«Закон Нумбакулы гласит, — старик Емшан поднимает кверху указательный палец, — каждый народ тащит на себе свое бревно. Если оно разрушается ветром или пожирается огнем — народ погибает. Сегодня мы с вами сидим на пепелище, глядим на черные головни идей и безнадежно загибаемся. Но я говорю: гей, акильпа! Давайте разыщем свой столп истины и украсим его зелеными ветками жизни! Давайте устроим субботник мысли!»
Так появились на сумрачных петербургских улицах оранжевые куртки-кенгурушки, которые жонглировали щепочками правды:
«Гей, акильпа Ерема!»
«Гей, акильпа Фома!»
Телефонная интермедия
«Слышала, Маша замуж
«О Господи!»
«Платок с головы не снимает».
«О Господи!»
«Питается объедками со стола».
«О Господи!»
«На рынке овощами торгует».
«О Господи!»
«Он так из нее шахидку сделает!»
Белый волк
В синих сумерках выходит Белый волк на охоту. Глухие питерские дворы — вот его долины. Кривые питерские подворотни — вот его ущелья. Темные питерские крыши — вот его небо. Вспышки ярой ненависти озаряют его мысли. Гремучие песни Паука отворяют его слух:
Ночь вернулась. Что случилось? Но не спит никто во мгле. Где ангел — ангел снов и мглы? Здравствуй, друг. Я — добрый ангел. Я могу тебя убить.Белый волк — ровесник несказанной ярости, торжествующей на просторах распавшейся империи. По ночам снится ему детский сон о зеленом коридоре свободы: жаркая, душная мгла, нависшая над руинами, а между стонущими камнями — дорога, по которой спешат беженцы, и он с мамой спешит, увязая по щиколотку в жидкой, глинистой надежде. И старая баба Рая рядом спешит, и остальные, кто жил ту долгую бесконечную ночь в подвале разрушенного дома, пока кто-то не бросил сверху листовку: «Все, кто не покинет город, будут считаться террористами и будут уничтожены». Дневная мгла раскалывается грозненскими громами — идет минометный обстрел. Очередной взрыв раздается поблизости, густо смешиваясь с истошными криками. Невидимые куски железа свистят в воздухе над толпою, и мама остается лежать на этой жуткой дороге к счастью. «Вставай, мамин красавец, — плачет старая баба Рая, дергая его за рукав. — Бежать надо, мы за мамой потом придем!» И все опять поднимаются, опять бегут к выходу, где дрожат зыбкие тени солдатиков и неясные спасительные блики.
Белый волк слышал, что Сам, пролетая однажды над зеленым коридором свободы, ужаснулся диким руинам и нестроениям. И тогда сказал Сам то слово сокровенное, святое, героическое, которое эхом отозвалось в сердцах жаждущих жить, жаждущих любоваться небом и солнцем, жаждущих мечтать о любви и тихой радости. Он сказал: «Война!»
И потому выходит Белый волк в сумерки на охоту — на запястье намотана стальная цепь, на ногах скрипят армейские ботинки — бесстрашный, белый, гордый. Начинается охота на задворках Сенного рынка, где сладок запах гниющих корнеплодов, где беззаботен шорох разноцветных оберток, где притаилось в сумраке заветное желание. А вот и торговец — веселый, цыганистый, сухоруконький. Постреливая взглядом, приглашает в сторонку, за темный угол подворотни, и протягивает пучок смерти: «Хорошая травка!»
Озирается Белый волк — никого вокруг, только поблескивают напротив чертовски насмешливые глаза. «Здравствуй, друг, — ухмыляется он в ответ. — Я добрый ангел. Я против наркоты». И расширяются глаза, оттененные внезапным испугом, и зыркают затравленно из стороны в сторону, и потухают в заискивающей жалобности и страдании, но слишком поздно, слишком поздно, слишком поздно. И пусть теперь до хрипоты зовут торговца подельники: «Иса, Иса!»
Он не откликнется.
И летит Белый волк на черных крыльях, отделанных косыми молниями и заклепками, мимо вечерних огней, отраженных в маслянистых разводах Фонтанки, мимо однообразных деревьев, по-армейски постриженных, — к новой весне, к новой войне.
Нарцисс
Зажигает юноша Бесплотных свою настольную лампу барбитос, подходит к настенному зеркалу, любуется своим тонким греческим телосложением, ощупывает крепкие, налитые молодой кровью, бицепсы на руке, словно проверяет на прочность и настоящесть: «Я не бесплотен!» А потом, устроившись на диване под пледом, раскроет небольшую книжечку, где три мудреца рассуждают о Нарциссе.
«Самодостаточность черного квадрата не грозит Нарциссу, — скажет один мудрец. — Собственное, удвоенное, а затем и бесконечно размноженное отражение приводит к гиперинфляции: сказки Шахерезады не просто повторяются, они записаны на пленку, склеенную в кольцо. Казалось бы, воплощенная нарциссическая утопия. С другой стороны — полное одиночество, нет никого вокруг, только плодящиеся знаковые манифестации».
«Мир навсегда утратил уникальное свойство необычного, рискованного и вызывающего, — вздохнет другой. — Начиная со времен Колумба и великих географических открытий, все и в самом деле является открытым. Но открытость эта особого рода, обратной своей стороной она имеет замкнутость мира в себе, отсутствие сакральной географии».
«Мультикультурность — это очередная попытка заглушить несчастное сознание, — добавит третий мудрец. — Если человек, удостоверившись в комфорте, отказывается от прививки опасности, от глотка радикально иного бытия, то он теряет нечто существенное. Происходит измельчение рельефа, не формируются чистые состояния души, такие как настоящий гнев, настоящая радость, настоящая ярость».
Задумается юноша Бесплотных и, отложив книжечку, подойдет к окну. Темна набережная и пустынна — лишь один черный рокер, поблескивая молниями, стремится вдоль классических чугунных оград. «Милые смешные философы! — грустно улыбнется юноша. — По Белому волку тоскуют — господа!»
Заслуженный соловей
Заслуженный соловей Чудат — черная аристократическая бабочка, потертый джемпер шерстяной — шествует вечером в театр на собственную премьеру. В сумерках Гостиного двора киоскер предлагает ему яркие эротические журнальчики, где на обложках писаные красавицы в прозрачных кружевах блистают.
«Когда итальянец изобретал скрипку, он думал о мадонне, просиявшей под флорентийским небом, — осматривая журнальчики, вспоминает Чудат бородатый анекдот. — Когда испанец изобретал гитару, он думал о сеньоре, блеснувшей в мавританском окне. А вот о чем, интересно, думал русский мужичок, когда изобретал балалайку? Среди волнистого поля наблюдал он звезду-девицу, облаченную в сарафан, расшитый медяками. В отличие от европейцев, он думал не о прекрасной наготе — его целомудренное воображение, отстраняясь от реальности, возносилось к высокой абстракции. Он улавливал в женщине главное — равнобедренный треугольник гармонии, пифагорейский конус красоты. Русский мужичок создавал свою музыкальную геометрию любви. Его балалайка — это невинная девушка в сарафане. Ну а скрипка с гитарою — это обнаженные девицы, сверкающие голыми лядвами, как на этих обложках».
И оставил Чудат журнальчики, противный.
Над театральным подъездом фонари цветут венецианской ярью. Под фонарями два поэта стоят статуйками позеленевшими, а великий кумир Пушкин в отдалении бронзовеет — на гранитном пьедестале, в фиолетовом сумраке ветвей. «Единако дивную музыку сочинял Глиэр! — восклицает Поребриков. — Он обладал умственным зерцалом, мыслил отраженными видениями. Ему всегда был надобен образец высокой чистоты херувимской. Сей образец он возлагал на поставец и долго любовался им, а потом краски преображал в ангельские звуки. Говоря кратче, Глиэр всю жизнь строил чудесную гармонию в квадрате».