По следам Листригонов
Шрифт:
И ладно бы, если бы верёвка с «Беркута» была принайтована к основанию мачты, или к кнехту. А то ведь к вантпутенсу – месту крепления вантины мачты к борту. И, конечно же, вантпутенс был вырван. Вместе с деревянным фальшбортом. И тонущий «Беркут» грозил утянуть, так или иначе, за собой «Гикию».
Я выпил чай. Полегчало. Зубы перестали беспрерывно стучать.
– Ну, что там? – Я обратился к Валентине. – Ёщё держится?
– Стекло слышишь?
– Слышу. – Я посмотрел на Валентину. Посиневшие губы. В каком-то старом бушлате. Что-то шевелит губами.
– Надо бы верёвку обрезать, – Тихо сказала она. И я понял это по губам. И по логике.
– Вантпутенс вырвало, а верёвка всё ещё на вантине, – добавила она.
Ясно, идти надо. Просто нельзя не идти. И что же я увидел?
«Беркут» уже почти целиком под водой. Своей тяжестью он разбил причал. И только бетонные, круглые тумбы ещё сопротивлялись напору ветра, течения и волн. Носовой канат «Беркута», метра четыре пять, конечно же, вырвало. И катер держался только кормовым концом. Нос развернуло к берегу, и стало носить не вдоль, а поперёк причала. И нос, вот-вот, грозил ударом о борт «Гикии». А волны неизмеримо выросли. Их рёв, уже не уступал рёву ветра. Ветер дул порывами. И порой сбивал с ног. А злополучный конец всё ещё держался за вантину мёртвой хваткой «Беркут» по палубу был в воде. То погружаясь глубже, то поднимаясь над волной искореженной, изломанной, «живой» палубой. Да это было и не удивительно: все шпангоуты были выбиты. И катер стонал и хрипел, цепляясь днищем о каменистое дно.
Если бы не верёвка, привязанная к вантине, то «Гикию», оттянуло бы чуть мористее. Но вантина, как известно, крепится к топу мачты, очень высоко и очень крепко. При каждом рывке яхта просто клонилась, чем смягчала удар. И я понял: скорее «Беркут» утянет за собой «Гикию» чем канат оборвётся.
Виктор, мой добрый, мой славный учитель, матрос старой русской школы, всё понял раньше меня. Он смотрел мне прямо в глаза. И как только я рванулся, он цепко схватил меня за руку.
– Не ходи! – Твёрдо и властно, скорее выдохнул, чем сказал он. – Не пущу…
– Дай нож… – что-то вскипело у меня в груди.
Какой уж там разум. «Гикия» тогда, как и теперь была для меня живой. Да она и есть живая. И я видел, как яхта просила о помощи. Она не кричала: «На помощь! Помогите!» «Гикия» не вспоминала мне, сколько раз она спасала меня, моих друзей. Вытягивала, казалось бы, в безнадёжных шквалах и волнах. Она просто тихонечко звала…
И вот я уже на палубе «Беркута». Глупо,… наверное! Палуба колеблется под ногами как надувной матрац. Держаться не за что… спасение только в движении. Ещё мгновение – и верёвка обрезана.
– Ты что делаешь! – Слышу возмущённый голос с берега, из-под ангара. В это время куски кровельного железа пролетают над мачтой и врезаются в воду, метрах в двадцати от берега. Но мне уже не до крика, и не до железа: очередная волна сбила с ног. Уже на четвереньках, с ножом в зубах, ловлю волну: и кубарем на полуразбитый причал.
Вижу только огромные глаза Валентины и слышу брань из-под крыши ангара. «Зачем отрезал верёвку!»
Мне даже в голову не приходит спросить: зачем ты привязался к «Гикии»?
Чувствую дикую усталость. И ноги, видимо от страха, не слушаются моей воли. Оглянулся: в окружении небольших смерчей, то поднимаясь, то опускаясь на волнах, «Гикия» оттянулась метра на три. Но корма всё ещё в зоне прибоя. И когда волна откатывает, яхта ложится то на один, то на другой борт. Ясно: встаёт килем на грунт. Но сил уже нет. И холод вновь пронзил до донышка. И снова дрожь. И опять валюсь в угол водолазки на брезент. И словно проваливаюсь в бесшумный колодец. Вижу только дверь. И белые – белые, косые как снег порывы ветра и воды. А мысль сверлит: «Похоже, не сдюжить».
И вдруг, откуда-то издалека слышу голос Вали: «…ветер меняется,… отлежись… метров на десять от берега… спасены…»
И я проваливаюсь… в блаженное «спасены»… на долго ли? Не знаю. Но сцены стали так ясны ещё с прошлого лета.
– А я гавару, не пустить он тебе на спасалку стоять… да ещё и с яхтой. Не пустиь… я Ахванасича знаю.
Дядя Толя сел в топик у лесхоза. И тут же огорошил меня этим заявлением. Он сидел рядом со мной, и громко, на весь топик, продолжил.
– Эсиб був в тибе ялик хотяб… може и пустив бы. А так неее.
Все пассажиры обратили внимание на его колоритную фигуру. Старый, видавший виды спинджак. В боковом кармане бутылка молока, заткнутая газетной пробкой. И ошмётки квашеной капусты, запутавшиеся в лабиринте густой, окладистой бороды.
– А мне сказали, он мужик хороший, – сказал я сознательно тихо. Но дядя Толя ещё громче заявил.
– Хороший, да не до всех. Ты же пойми, не любить он мордатых. От этих от с цепями на шее… не любить!
– А я что же, мордатый, что ли! – Не сдержался я.
– Ну, он жишь не знаить! Посмары, какую ряшку отъел! А главное – яхта. Раз яхта есть, значить мордатый. А раз мордатый, значить урод. Он жишь тебе не знаить… яхта – это ж роскошь, понимать надо.
И дядя Толя постукал очень звучно себя по лбу.
– Пойняв? – Он сказал это после паузы.
Дальше мы ехали молча. На подъезде к центру Балаклавы он не громко сказал.
– Ну яж то знаю, как ты ту яхту строил. И сколько лет. И с кем.
Уже когда мы вышли из топика, на прощанье, он мне сказал.
– Ты это, сейчас к Ахванасичу не ходи. Зайди завтра. Пойняв?
– Пойняв, – в такт дяде Толе ответил я.
Шёл июнь 2000-го года. Солнце поднялось выше генуэзских башен. И весело искрилось в небольших волнушках, оставленных катерами и яхтами на зеркальной, зеленовато-голубой Балаклавской бухте. Получалось, что я зря приехал в Балаклаву. И надо было возвращаться назад, в Севастополь.
На другой день, я был уже на спасательной станции. Это старинное здание видело Куприна. И невольно вызвало у меня благоговение. Ахванасич оказался очень интересным дядькой. С живым, любопытным взглядом. И густой, седой шевелюрой.