По Старой Смоленской дороге
Шрифт:
Неплохо было бы посидеть сегодня и в пустошкинской церкви, приспособленной под клуб. Там, правда, не топят, но когда славяне надышат и накурят — уже не замерзнешь. Привалов вспомнил, что сегодня в полковом клубе выступают заезжие артисты, в том числе клоун с приклеенным носом, чувствительным к морозу.
Однако холодок, как бы тут свой нос не отморозить.
Евстигнеев, не будь дурак, подобрал себе самые большие валенки во взводе; валенки впору тому, кто носит сапоги сорок шестого размера. Конечно, особой скороходности от Евстигнеева в такой обувке ждать не приходится, зато никакой мороз не прошибет три портянки…
Привалову вспомнилось, как
Ну что же, может, новенький еще и научится фронтовому уму-разуму, если его только раньше времени не приласкает пуля или не пригреет осколок, вот как меня, несчастливого…
Он смутно помнил: ему необходимо что-то сделать, срочно сделать для своего спасения, но вот что именно — никак вспомнить не мог. Это пряталось где-то в залежах памяти, и как только он вспоминал это, порывался сделать то, что сделать было необходимо, оно вновь пряталось, ускользало из сознания. Он знал, что сделать это очень важно; если об этом забыть, то все остальное в жизни помнить уже ни к чему, потому что это станет самым последним и за ним уже не последует ничего, кроме темноты, которая обступила его сегодня, когда он вышел из землянки. И темнота уже не расступится, и он никогда не увидит над головой ни звезд, ни ракет, ни самой завалящей трассирующей пули.
Ему стало невыразимо жаль себя, неподвижно лежащего в поле, занесенного снегом.
Страшная тяжесть давила на закрытые веки, и он испугался — запорошило снегом глазные впадины. Может, снег уже не тает на лице, будто оно вовсе и не обтянуто живой кожей?
Слепая злоба душила Привалова. Оставили без капли горючего! И теперь он по фрицевской милости коченеет на снегу. Уже и ноги начали мерзнуть, а точнее, одна нога, потому что той, перебитой, он вовсе не чувствовал, пока лежал неподвижно. Но стоило шевельнуться — и его вдруг пронизывала такая боль, словно она накапливалась в ноге все время.
Да, придется взять костыли на вооружение, весь вопрос только — на всю жизнь или на время… Оттяпают ногу или не оттяпают, а младшим лейтенантом тебе уже не быть, Привалов Владимир Павлович. И офицерским пайком не побалуешься. Денежное довольствие тебя интересует значительно меньше: один на белом свете, один, как рекрут на часах… Аттестат посылать некому. Отца и вовсе не помнишь, мать и сестренка умерли от голода, который косил народ в тридцать первом году, хотя засухи в тот год в Поволжье и не было. Маленьким мальчонкой очутился ты на Урале, в Нижнем Тагиле, в детском доме. Подростком подался в фабзайцы, на вагоностроительный завод, который сейчас мастерит танки «тридцатьчетверки»…
Каких только сведений не хранила его изрядно закоченевшая память! Он мог бы зарисовать сейчас, не заглядывая в карту, всю окрестную местность, как учил капитан. Помнил имена всех «языков», которых ему привелось заграбастать и приволочь на своем фронтовом веку.
Сегодняшний «язык» — замыкающий на перекличке, которую мог бы провести Привалов при условии, что он сам и все его крестники числятся на этом, а не на том свете и не сняты у жизни с довольствия.
А еще Привалов помнил, что сегодня в батальоне имели хождение пропуск «Мушка» и отзыв «Минск». Это самый последний пропуск, какой он знал в своей жизни, и самый последний отзыв. Они больше не понадобятся, а пропуск и отзыв, какие будут завтра, останутся ему неизвестны. Может, снова, как на прошлой неделе, окажутся в обращении «Боёк» и «Байкал»? Славное море, священный Байкал, славный корабль — омулевая бочка… Только вот жаль, что молодцу плыть недалечко. Куда уж ближе… И никогда больше не услыхать сердитый окрик часового: «Стой! Кто идет?»
Давно не знал он страха, а сейчас страшился замерзнуть в чистом поле один-одинешенек.
Привалов усмехнулся:
«Вот ведь произвол судьбы! Пока жив был — числился в храбром десятке. А пришло время помирать — душа струсила…»
Из-под сомкнутых век полились слезы. Но, как известно, Москва слезам не верит. И вообще нужно мобилизовать свои нервы…
Пугала необычность и даже сверхъестественность того, что происходило вокруг.
Его обдало горячей взрывной волной, и воздух, как обычно, пропах вонючей смесью чеснока и горелого картона, но волна донеслась к Привалову беззвучная — он не услышал разрыва.
Фрицы принялись швырять в небо ракеты, которые замысловато раскачивались, куролесили в небе как хотели. Как бы его самого не закрутило! А то развернет головой не в ту сторону, и сдуру поползешь не к своим, а к Гитлеру в гости. Заблудиться недолго, но заблуждение будет чересчур опасное…
Видимо, крученые-верченые ракеты подали свой секретный сигнал, потому что вслед за ракетами все закружилось — и черный снег, и белесое небо, и колючие палки репейника, торчащие из снега, и пробитая фляжка, и перебитая нога, отчего боль усилилась. Не было сил отползти куда-нибудь подальше от этой сумасшедшей, сволочной карусели…
Перед закрытыми глазами Привалова повели хоровод какие-то симпатичные барышни, они зазывали его в свой веселый круг. «Вот дурехи! Да куда мне, безногому! Не видите, что ли, какой плохой лежу на снегу? Жаль, не знаю, кто из девиц кто, как кого зовут. Попросил бы, чтобы сделали перевязку. Вот если бы успел познакомиться лично, а не только по фотографиям… А фото все на одно лицо — не разберешь, какие у кого глаза, какого колера волосы, у всех — как сговорились! — шестимесячная завивка. Далеко загадываете, дорогие барышни, я сейчас на шесть месяцев впрок ничего не стал бы делать… Конечно, если бы среди вас была та, единственная, она поняла бы меня без слов и помогла, как умела. Но такой Маруси нет в этом хороводе. Ну и ну… Нашли время и место крутить вальс! И так голова идет кругом. Хоть бы одна барышня перестала вертеться перед глазами и пришла на подмогу!..»
Надо запомнить, куда он лежал головой до того, как началась круговерть. Он пытался сберечь в памяти еще что-то, но есть ли в этом смысл? Может, лучше отрешиться от памяти вовсе, коль скоро в ней затерялось самое отчаянно нужное, то, от чего зависит все…
В руке Привалов по-прежнему держал индивидуальный пакет, но никак не мог сообразить, что с ним нужно делать, хотя и понимал, что если этого не вспомнить, то индивидуальный пакет никогда ему не потребуется.