По Старой Смоленской дороге
Шрифт:
Иван Митрофанович ничего о сыне не расспрашивал, а когда сам произнес его имя, то перед этим запнулся — боялся потревожить память о нем словами.
На ночь старика решили устроить на койке Петра, другие были заняты.
— Неудобно все-таки, — сказал Иван Митрофанович, сидя на койке и никак не решаясь улечься. — Чья-то чужая койка, белье, даже папиросы под подушкой. Вдруг хозяин заявится? А я тут разлегся, как паша турецкий или вовсе граф какой-нибудь.
— А мы, Иван Митрофанович, с хозяином койки договорились. Сказал — пожалуйста. Тем более он
Утром все уехали на аэродром, Кирпичов остался хозяйничать в избе. К вечеру кто-то из наших, кажется Пономарчук, вошел в избу; как обычно, хотел повесить шинель на согнутый шаткий гвоздь и увидел рядом вешалку.
— Откуда такая мебель?
— Это я починкой занялся, — сказал Иван Митрофанович. — Дело нехитрое, а инструмент я прихватил с собой — рубанок, стамеску, пилку…
За день он успел соорудить вешалку, сколотил расшатанный, вихляющий ножками столик, привел в порядок входную дверь, которая у нас сроду не закрывалась как следует.
Через три дня, когда старику пришло время уезжать, Семикрас пошел к командиру просить за Ивана Митрофановича, чтобы тот остался где-нибудь при аэродроме. Старик только о том и мечтал.
— Сами подумайте, Семикрас: ну куда я дену штатского старика? Ну куда?
— Должность мы ему придумаем. Пусть воду возит или еще что-нибудь. Там в батальоне вольнонаемные полагаются.
— Найдете должность — пожалуйста, — согласился Шелест.
Как раз в то время мы собрались открыть полковой клуб, и там нужен был сторож — на это даже деньги по смете отпущены. Сторож, а зимой еще истопник.
— Ну как, Иван Митрофанович? Сторожем в клубе согласны поселиться? — спросил Семикрас.
— Бдительность — это у меня есть. Уж смотреть, так в оба глаза. И за клуб будьте благонадежны! — обрадовался старик. А после вздоха сказал глухо: — Мне бы только отсюда не уезжать. Тут Петя воевал, тут и мне жить. Чтобы без одиночества. Так что спасибо тебе, сынок, отцовское…
В первый день клубная публика как-то стеснялась веселиться при Иване Митрофановиче. Но он, тонкий старик, заметил это и сам рассмешил летчиков какой-то забавной историей о подвыпившем попе.
Я так думаю, что смех, и танцы, и тосты на открытии клуба, все веселье наше тоже было в честь Петра Кирпичова, а вовсе не в обиду его памяти.
Один только Костя Семикрас держался в клубе тихо, чинно. Он у нас и раньше не был бойким кавалером, а после случая с Петром Кирпичовым танцы бросил вовсе, а на гитаре играл песни все больше печальные, со слезой.
Иван Митрофанович жил у нас в сторожах, пока не увидел однажды, что на аэродроме чинят самолет. Придет машина с пробоинами, ее тут же, в березовом закуте, и штопают. Дело хитрое, требует умелых рук. Иной раз полагалось бы отправить машину на ремонт, но ведь это времени сколько! А когда жаркие бои, каждый «ястребок» на счету.
Самолеты с пробоинами, скажу я вам, совсем как раненые, разгоряченные боем, которые не хотят уходить в тыл и требуют, чтобы им сделали
Постоял старик у самолета, посмотрел, как наш Иголкин заплатку вытесывает, и взялся помогать. Тут только мы узнали, что по специальности Кирпичов — столяр-краснодеревщик и модельщик первой руки, всю жизнь — с рубанком, со стамеской, с пилкой.
Может, это и против устава, но только клуб стал сторожить колхозный дед, а Кирпичов-отец все дни проводил у самолетов с Иголкиным. Тот тоже аккуратист, но против старика и он — подмастерье.
Старик ходил на аэродром точно к восьми утра, будто его звал на работу заводской гудок. Во время обеда всегда спешил, все боялся пересидеть с цигаркой лишние пять минут.
А если Семикрас к началу обеда был в воздухе, старик не уходил в столовую, пока тот не приземлялся.
Их все чаще видели вместе. Семикрас уже называл старика не по имени-отчеству, а папашей. В слове этом часто звучит добродушное и ласковое пренебрежение, но в устах Семикраса оно звучало почтительно, совсем по-сыновнему.
Иван Митрофанович держался с Семикрасом, как родной отец, и тот стал ему вроде как приемным сыном. Семикрас никогда о том не говорил, но все в эскадрилье знали, что он сирота, а в армию пошел чуть ли не из детдома. Он никогда не праздновал дня рождения, потому что не знал его; даже год рождения и тот определили на глаз.
Семикрас очень привязался к старику, и часто мы замечали признаки скрытой нежности, нежности взрослого человека, впервые почувствовавшего себя сыном. Например, он отдавал старику свой табачный паек, а сам, смущенный, побирался потом по чужим портсигарам и кисетам.
Как-то, помню, Семикрас вернулся из боя на своей «семерке»: левая консоль обрублена, весь фюзеляж в отметинах.
Иван Митрофанович взглянул на машину, побледнел и принялся искать глазами Семикраса, как бы желая еще раз удостовериться, что он уже на земле, вне опасности.
— Что, Митрофаныч, испугался? Думаешь, каюк машине, не осилим? — громко спросил Иголкин; он не отличался наблюдательностью.
Старик отвел глаза от Семикраса, обошел еще раз самолет, покачал головой и постучал по обшивке согнутым пальцем, совсем как врач, который выслушивает больного. Вид у мастера был крайне встревоженный, но сказал он весело и твердо:
— Сделаем, как дважды два!.. Что за разговор!
Иголкин остался у самолета, а старик заторопился к тесному кружку мотористов и механиков, которые выпытывали у Семикраса подробности боя. А нужно вам сказать, что нет на свете более любопытных, нетерпеливых и придирчивых слушателей, чем мотористы и механики; Иголкин у нас — исключение.
Иные летчики рассказывают о бое сбивчиво и торопливо, теряя подробности, другие — не спеша, обстоятельно. И только Семикрас обычно отмалчивался. Так и сейчас: чуть ли не каждое слово из него тянули клещами. Но когда Семикрас заметил в кружке любопытных Ивана Митрофановича, он сразу стал словоохотливее.