По Старой Смоленской дороге
Шрифт:
Иван Лукьянович поехал прямо по стерне. Он держал путь на дальние поля, которые пустовали с лета 1941 года.
Лицо земли обезображено страшными шрамами, отметинами. Траншеи, окопы, воронки, противотанковый ров сделали непригодной эту пашню, и она попала под злое владычество сорняков.
Иван Лукьянович встал на таратайке во весь рост, из-под ладони оглядывая брошенную пашню.
«Еще не раз, — подумал Левашов, — лемех плуга наткнется здесь на осколок, не раз жатка заденет о стреляную гильзу».
Как бы угадав его мысль, Иван Лукьянович
— Сколько эту землю копали и перекапывали саперными лопатками! Сколько она в себя пуль и осколков приняла! Я так думаю, что навряд ли найдется за границей такая земля. Ни в одной стране столько народу от фашистов не пострадало, сколько на Смоленщине совместно с Белоруссией. Но зато и удобрили мы свою землю фашистами, как нигде.
Иван Лукьянович замолк, и видно было, что мыслями он далеко от этого поля.
— А вот такой вопрос, — оживился он. — Предположим, фашисты напустили бы тогда туману, высадились десантом на берегах Англии и начали там воевать. Пошли бы английские джентльмены со своими леди в партизаны, как наши мужики и бабы, или не пошли бы? То-то же!
Он с размаху плюхнулся на сиденье так, что таратайка под ним жалобно заскрипела, и дернул вожжи.
Они вернулись в деревню поздно вечером, и Левашов лег спать, не зажигая лампы.
Когда Левашов утром проснулся, то увидел на классной доске пожелание: «Спокойной ночи», — и ему сразу показалось, что выспался он сегодня, как никогда…
Во всех избах и землянках шли после уборки праздничные обеды, и каждый день в школу за Глебом Борисовичем засылали послов. Его зазывали то на помолвку, то на новоселье, то просто так, на пирушку.
«Свадебный генерал в звании старшего лейтенанта запаса», — трунил Левашов над собой.
В новые избы, остро пахнущие смолой, опилками, замазкой, олифой, люди по привычке входили, как в блиндаж, пригнувшись, но тут же со спокойной уверенностью выпрямлялись.
— Вот вы заметьте, — говорил Зеркалов, сидя за столом в кругу семьи и потчуя гостя, — солнце идет на ущерб, дело к сентябрю. А для нас, новоселов, — наоборот, будто дни стали длиннее. Встречаем солнышко пораньше и провожаем попозже, чем в землянке.
Зеркалов оказался совсем молодым парнем, белолицым и опрятным. Гимнастерку, по армейской привычке, он носил с белым подворотничком. И только темные веки, с въевшейся угольной пылью, и руки, которые, видимо, нельзя было отмыть добела, выдавали в нем кузнеца.
Но что бы ни говорил Зеркалов, каждый день приносил все новые и новые приметы осени.
Солнце уже допоздна не высушивало росы. Трава на лугу, усталая трава, не дождавшаяся косарей, начала вянуть. Первая желтизна внезапно появилась на зябких березах-неженках. Только самые ретивые купальщики, и среди них Павел Ильич, продолжали заплывы к омуту. Костяника прогоркла и опала. На могиле Алексея Скорнякова начали осыпаться цветы. В рощах и перелесках запахло грибами и подгнившими листьями.
Елена Климентьевна готовилась к началу занятий, а Левашов,
Павел Ильич и Санька не слишком надоедали, но все-таки частенько появлялись в скрипучих дверях класса.
Санька то звал на рыбную ловлю («Ох и клюет здорово!»), то приглашал купаться («Ох и вертит вода у того вертуна!»), то зазывал в лес по грибы («Ох и грибов на той опушке!»).
— А почему бы нам в самом деле не отправиться сегодня по грибы? — предложила Елена Климентьевна.
— Я вам покажу опушку, где одни белые растут. Страсть! — выпалил Санька.
— Без тебя найдут, — сказал Павел Ильич и выразительно посмотрел на Саньку. — Мы бы пошли, Глеб Борисович, да хлопот много на огороде.
Санька посмотрел на приятеля круглыми от удивления глазами, но промолчал…
Елена Климентьевна и Левашов набрели в конце концов на грибное место. Подосиновики в красных, ярко-желтых, оранжевых, малиновых, светло-коричневых картузах тут и там виднелись из травы. Мух уже не стало, но мухоморы в своем крикливом ядовитом наряде в крапинку торчали повсеместно.
Грибы Левашов собирать не умел — то срывал поганки, то растаптывал семейства лисичек, считая их несъедобными. Елена Климентьевна потешалась над ним. Косынка упала ей на плечи, волосы слегка растрепались. Она то и дело поправляла прическу.
— А что смешного? Где я мог эти грибы искать? Во дворе на Красной Пресне? В пионерском лагере? Так я там от футбольного поля не отходил. Да и грибы там просто боятся расти…
Елена Климентьевна слушала его плохо.
— И зачем я только ездила на спартакиаду? Будто и бегать, кроме меня, никто не умеет! Сколько бы мы с вами за это время погуляли, переговорили, а может быть, помечтали…
— Знаете что? Приезжайте-ка вы ко мне в Москву. У нас, говорят, в Сокольниках тоже грибы растут.
Елена Климентьевна даже не улыбнулась.
— Приезжайте лучше вы сюда на зимние каникулы. На лыжах походим.
— Согласен! А еще лучше… Знаете что? Приезжайте в Москву зимой. Школьные каникулы все-таки раньше студенческих. Хоть на несколько недель, а раньше. С матерью вас познакомлю, с сестрой. По театрам походим.
Елена Климентьевна посмотрела Левашову в глаза и сказала:
— Я согласна.
Иван Лукьянович вызвался сам отвезти гостя на станцию.
Он уже сидел в таратайке, поджидая Левашова, и размышлял: «Удобно ли попросить его прислать карту Балканского полуострова? От денег он, конечно, откажется. А вдруг карта дорого стоит? Все-таки человек на стипендии».
Левашов вышел на школьное крыльцо, забросил чемоданчик в таратайку, с испугом взглянул на солидную корзину с маслом и медом — это на дорогу-то? — и стал прощаться со всеми по очереди. Тут были Никитична, седоволосая женщина, которая интересовалась семьей Скорнякова, Зеркалов, весь черный, только что из кузницы, Павел Ильич с Санькой, еще несколько ребятишек и Елена Климентьевна.