Побежденный
Шрифт:
После паузы Ганс, заметно сдерживаясь, заговорил.
— Это было на войне, — сказал он, — а война есть война. Там правил не существует. Но это не мешает офицерам вести себя прилично и принять достойное рукопожатие.
— Я не горжусь тем, что делал во время войны, — ответил Валь ди Сарат, — и не пожму протянутой руки в честь какого-то эпизода из того инфантильного буйного веселья, которому мы предавались. Вы не понимаете меня. Надо было б вас тогда застрелить. Это вы поняли бы лучше.
— Не понимаю, почему не застрелили.
— Вы поступили бы так?
— Да, поступил бы.
— Оттого, что у вас нет почтения к жизни.
— Что вам нужно от него? — с неожиданной враждебностью
— Я приехал арестовать этого человека за преступления против итальянского народа. Он повинен в уничтожении деревни Сан-Рокко аль Монте, во время которого погибли сорок два мужчины, сорок шесть женщин и восемнадцать детей, — ответил Валь ди Сарат, раскуривая трубку.
Тереза уставилась на Ганса.
— Мне говорили, что это так, — сказал Ганс, — но помню я это смутно. Я видел более страшные вещи. Более страшные.
— Я тоже видел более страшные, — заговорил Валь ди Сарат, — но вы совершили преднамеренный, обдуманный и бессмысленный акт мести. Не смогли настичь партизан и сорвали зло на том, что было под рукой. Это преступление. Если б я позволил себя схватить, вы, наверно, расстреляли бы меня, а женщины и дети остались бы живы. Поэтому с точки зрения немцев мне нужно во многом винить себя. Но, к сожалению, эти преступные крайности не рассматриваются с точки зрения побежденного. Вы убивали бессмысленно и должны за это поплатиться.
— Вы, кажется, не особенно расстроены, — выпалила Тереза. — Говорите как юрист, а не как человек.
— Может, я тоже стараюсь сохранять спокойствие. Ганс выглядел уныло.
— Я не чувствую себя виноватым, — сказал он. Валь ди Сарат нахмурился.
— Меня это не удивляет, — заговорил он негромко, — потому что даже я с трудом вспоминаю, что произошло. — Резко взглянул на Ганса. — Только знаю факты, потому что они задокументированы. Знаю, кто погиб, что было уничтожено, и стоимость уничтоженного. Знаю также, что это было дурно, чудовищно, отвратительно, так как имею понятие о том, что правильно, а что нет. Пытались вы чувствовать себя виновным?
— Да, пытался.
— И?
— Не чувствую. Не могу. Это недостаточно свежо. Я… не могу вспомнить. Возможно, я был болен. Возможно, болен сейчас.
Валь ди Сарат пыхнул трубкой. По какой-то нелепой причине он был тронут.
— Что вы помните? — спросил он.
— Помню, как преследовали партизан в оливковых рощах. Помню нашу перестрелку так ясно, словно это было вчера. Потом мы вернулись, и генерал… генерал Грутце приказал нам уничтожить деревню. Мы все были истеричными, выпили много коньяка. Потом шли по деревне… пели, кажется… и стреляли… горела церковь — было весело, как у праздничного костра. Потом я приехал во Флоренцию, познакомился с Терезой. Это я хорошо помню. Кажется, влюбился в нее. Началось отступление. Пришлось уезжать. В Савоне я распрощался с товарищами и добрался до Рима. Потом меня отправили во Флоренцию, и вот я здесь.
— Разум помнит то, что хочет помнить. Ты приехала сюда до того случая? — Валь ди Сарат взглянул на Терезу. — Откуда ты?
— Из Сан-Рокко аль Монте, — ответила Тереза. — У меня там погибла мать.
— И можешь сидеть с этим человеком?
— Я не просила его сидеть со мной. Вы знаете, кто я. Выбирать друзей не могу.
— Потому так сильно и переменилась? — с чувством спросил Ганс.
— Переменилась? — ответила она. — Переменилась? Я стала старше. Мать я не любила. Она била меня. Туда ей и дорога. Отец погиб в Ливии. Согласна, война есть война. Не все ли равно, как убиты тот или другой, более живыми они от этого не станут. Отца я любила. Он погиб достойно, от британской пули. Мать ненавидела. Она сгорела в церкви и благодаря этому попала прямо в рай. Желаю счастья им обоим. Я еще жива и, когда умру, никого не стану винить. Буду только чертовски благодарна.
— Вы так и не научились чувствовать, — с неожиданной силой сказал Валь ди Сарат и выронил трубку, со стуком упавшую на пепельницу.
— Чувствовать?
— Да. У нас у всех было детство, и в конце его мы стали взрослыми. У нас не было юности. Мы, подобно вину, чтобы не пропасть, должны достигать зрелого состояния спокойно, без ударов, без встряски. Вы сказали, что, кажется, влюбились в эту девушку. Кажется? Не знаете точно? Да и как вам знать? Посмотрите на нее, играющую роль пресыщенной куртизанки. Сколько тебе лет, восемнадцать? Ты была бы смешна, не будь столь трагична. Какую искушенность вкладывала в курение сигареты! А вы так смело отправились на войну прямо из детской, сменили ковбойское одеяние на солдатский мундир и покинули дом с незрелой душой. От игры в убийство индейцев в парке прямиком перешли к убийству настоящих людей, словно няня однажды дала вам для игрушечного ружья боевые патроны, огнеметную смесь для водяного пистолета. Как вам обоим было научиться чувствовать?
— А сами вы лучше? — запальчиво спросила Тереза.
— Нет, — ответил Валь ди Сарат, — не особенно. Только у меня было больше времени на раздумья. Я немного постарше вас обоих и потому способен винить себя за собственную глупость. У вас возможности задуматься не было. Вы не в состоянии судить себя. И вам придется предоставить это обществу.
Ганс искренне старался понять. Ему была присуща немецкая склонность к философским дискуссиям, и он испытывал наибольший душевный подъем, когда что-то не совсем понимал.
— Вы приехали арестовать его, — сказала Тереза. — Чего же медлите?
— Ты в самом деле так черства? — спросил Валь ди Сарат. — Не верю. Ты итальянка. Ничто женское тебе не чуждо. Ты похоронила свои мечты, но где-то в глубине души они живы. Не особо жалуешь людей, так как не доверяешь им, поэтому решила, что любви от тебя они не дождутся. Но любовь никуда не делась, по глазам вижу.
В раннем возрасте мы способны считать себя совершенно особыми, но вскоре возвращаемся к простым, обыденным ценностям, против которых восставали только потому, что их придерживались наши родители. Разве ты не радовалась бы ребенку? Первому шевелению жизни во чреве, ощущению, что ты часть самой природы, часть текущего времени, хранительница тайны, что в тебе бьются два сердца, а потом мучительному разрешению от бремени, крохотному, похожему на тебя существу, тянущемуся к твоей огромности, кормлению, ручонкам, внезапно замершим в удовлетворении, нежно-голубым глазкам, закрытым в безмятежности твоего укрывающего тепла?
Тереза залилась слезами, потоками слез. Ганс чопорно поднялся.
— Вы расстроили ее, — заявил он. — Чертовы итальянцы с их словоохотливостью. Они так же болтают в спальнях?
— Безумец, — ответил Валь ди Сарат. — Я наконец-то пробудил в ней чувство. Она когда-нибудь сочувствовала вам? Нашли вы хоть раз в ней поддержку? Вот для чего существуют другие люди. Вот что такое любовь.
Ганс помигивал.
Валь ди Сарат сунул трубку в карман и поднялся.
— Не могу арестовать вас, — сказал он. — Вы не отвечали за свои действия. Вы неспособны чувствовать, и потому ожидать сочувствия к другим от вас нельзя. Пожалуй, когда говорили, что, кажется, влюбились в эту несчастную девушку, у вас была возможность, но вы ею не воспользовались. Поступайте как знаете. Я увидел у вас какое-то проявление чувств лишь когда отказался пожать вашу руку. Видимо, больше ничем тронуть вас нельзя. Вы безнадежны. Сделайте еще попытку избежать встречи с полицией и ответственности. Может, вам удастся, может, нет. В сущности, это ничего не меняет.